Джек Керуак - Снова на дороге (отрывки из дневников)
23 АПРЕЛЯ 1949. За последнюю неделю Билла, Аллена и Ханке всех арестовали и посадили в тюрьму -- Билла за наркотики в Новом Орлеане, остальных за грабеж и т.д. в Н.-Й. Пора мне приниматься за лНа дороге? всерьез. Впервые за столетия мне хочется начать новую жизнь. Мы -- вся семья(7) -- в течение этого года переедем в Колорадо. А за два года я женюсь на молодой леди. Моя цель -писать, сделать деньги и купить большую пшеничную ферму. Это поворотный момент, конец моей люности? и начало зрелости. Как грустно.
4 ИЮЛЯ 1949. ДЕНВЕР. Сегодня был один из самых печальных дней, что я когда-либо видел. Глаза мои побледнели от него. Утром мы отвезли Ма на вокзал, захватив с собой малютку(8) в пеленках. Жарко. Грустные пустые праздничные улицы в центре Денвера, никаких фейерверков. На станции мы возили малютку по мраморным полам. Его вопли мешались с лревом времени? под куполом. Я проверил мамин чемодан, надеясь, что меня отправят прогуляться до бара или за чем-нибудь еще, но мы лишь остались печально сидеть. Бедняга Пол читал журнал лМеканикс?. Затем подошел поезд. Когда я это пишу, в полночь. Она уже где-то под Омахой. Днем Пол, Нин, малютка и я попытались сгладить все это пикником на озере Беркли. Но лишь грустно сидели под серым небом и жевали безвкусные сэндвичи. На фейерверк на стадион Денверского Университета собрались огромные толпы, они ждали аж с сумерек, с сонными детишками и всем остальным; однако, едва в небе раздались первые выстрелы, все эти несчастные потянулись по домам, пока не закончится, как будто были слишком несчастны видеть того, чего ожидали.
АВГУСТ 1949. Я бреду во тьме, и никто не поможет мне, кроме моего собственного безумного я. Я хочу пообщаться в небесах с Достоевским и спросить старину Мелвилла, до сих пор ли обескуражен, а Вулфа -- почему позволил себе умереть в тридцать восемь. Я не хочу сдаваться. Обещаю -- я никогда не сдамся, я сдохну вопя и хохоча. Софтбольный матч в Денвере был лучше всего этого убогого философствования. В горячке печального понимания я прозрел сквозь зависти вроде вот этих. Только что проводил Боба Жиру на самолет в Н.-Й. и ушел, поймал мотор от аэропорта в слоновьих сумерках равнин, пылинка на поверхности грустной красной земли. Прибыл посреди огней Двадцать Седьмой и Уэлтона, в денверский Город Негров. С Жиру, в Сентрал-Сити я увидел, что бытие мое публикуемым писателем станет предприятием просто прискорбным -- причем не то, чтобы он намеревался мне это показывать. Я видел, как прискорбен он и, следовательно, как самое лучшее и высочайшее, что этот лмир? имеет предложить, на поверку оказывается пустым, бездуховным; поскольку он, в конце концов, -великий нью-йоркер, человек деловой, преуспевающий в свои тридцать пять, знаменитый молодой редактор. Я сообщил ему, что никаких ллавровых венков? нет, т. е. поэт не обретает экстазов ни в мирской славе, ни в состоянии, ни даже в чем-нибудь вроде похвалы или высокой оценки. Он вполне разумно сказал мне, что лавровый венок носится лишь в те моменты, когда пишешь. Но в ту ночь моя мечта о славе посерела, поскольку я увидел, что лбелый мир? может предложить мне лишь недостаточно экстаза, недостаточно жизни, радости, оттяга, музыки; недостаточно ночи. Я остановился у хибарки, где чувак торговал горячими красными чили в бумажных стаканчиках. Купил немного и съел, прогуливаясь по темным таинственным улочкам. Хорошо бы стать негром, денверским мексиканцем или даже японцем, кем угодно, только не белым, разочарованным самым лучшим в своем собственном лбелом мире?. (А всю жизнь у меня ведь были белые амбиции!) Я проходил мимо темных веранд мексиканских и негритянских домов. Раздавались тихие голоса, да время от времени -- смуглая ножка какой-нибудь таинственной чувственной девчонки. Прошла группа негритянок, и одна, помоложе, отделилась от остальных мамаш, подошла ко мне и сказала: лПривет, Эдди.? Но я чертовски хорошо знал, что мне и близко не повезло быть тем Эдди -- каким-то белым пацаном, который врубался тут в цветных девчонок. Я был просто-напросто самим собой. Мне было так грустно -- в фиолетовом сумраке, прогуливаясь -- желая лишь обменяться мирами со счастливыми, верными себе, экстазными неграми Америки. Все это напомнило мне о Ниле и Луэнн, которые росли детьми тут и поблизости. Как хотелось мне преобразиться в Эдди, в Нила, в джазиста, в черномазого, в строителя, в софтбольного подающего, во что угодно в этих диких, темных, гудящих улицах денверской ночи -- во что угодно, только не в самого себя, такого бледного и несчастного, такого тусклого. На углу Двадцать Третьей и Уэлтона проходил великий матч по софтболу прямо под прожекторами, практически освещавшими бензиновую цистерну. Что за жестокое касание! -теперь шарахнула ностальгия по лПацанам Бензинового Дома?. Огромная страстная толпа ревела при каждом пасе. Странные молодые герои, всех мастей, белые, цветные, мексиканцы, итальянцы, играли с предельной серьезностью. Просто пацанята из песочницы в своих спортивных формах, а я, в свои школьные дни, со своими лбелыми амбициями? вынужден был становиться атлетом-профессионалом. Я ненавидел себя, думая об этом. Никогда в жизни не был я настолько невинен, чтобы играть в мяч вот так, перед всеми семьями и девчонками со всего квартала -- нет, я должен был идти в колледж, как последний паскудник, играть там перед студенточками на стадионах, вступать в братства, носить спортивные куртки вместо ливайсов и маек. Некоторые просто созданы для того, чтобы хотеть стать кем-то другим, только так им удается желать, желать и желать. Такова моя звезда. Что сделал я со своей жизнью, захлопнув все двери к настоящей, мальчишеской, человеческой радости вроде вот этой, что заставило меня стремиться стать линым?, нежели все это? А теперь уже слишком поздно. Я ушел к тупым центральным улицам Денвера, к троллейбусу на углу Колфакса и Бродвея, где стоит здоровенный Капитолий со своим подсвеченным куполом и дерновыми лужайками. Я шел по кромешно черным дорогам и вышел к дому. На который выбросил 1000 долларов, где мои сестра и деверь сидели, изводясь о деньгах, работе, страховке, социальном обеспечении и прочей ерунде, в своей бело-кафельной кухне.
21 СЕНТЯБРЯ 1949. НЬЮ-ЙОРК. Немного поработав в конторе, мы с Бобом Жиру надели смокинги и отправились на Ballets Russes в Мет. Самое утонченное из всех искусств -- можно умереть странной маленькой смертью, увидев балет впервые. Девушки en masse в голубом свете -- словно видение; все они выглядят по-восточному, или по-русски к тому же. Мы с Бобом навестили великого танцора, Леона Даниэляна, в его гримерке. Даниэлян сидел в кресле, старый Смертеголовый Импресарио Балета, похожий на древнего Джона Кингслэнда. Гор Видал сидел там со своей матерью. Все твердят сейчас: лМне она нравится больше Гора?. Наша группа состояла из Джона Келли (миллионера от искусства и на Уолл-Стрит), Гора Видала и миссис Видал, Даниэляна и его сестры, Дона Гэйнора -- который выглядит как зловещий интеллектуал на вечеринках в английских фильмах -- и, позже, Джона Латуша и Бёрджесса Мередита (который смешной). Мы потратили 55 долларов в лГолубом Ангеле? только на выпивку и ужин. Я таранил маленькую француженку из гардероба и назначил ей свидение. Ее зовут Берти -- так здорово. Но в этот вечер я обнаружил, что вынужден теперь измениться -- когда в тебе такая лпотребность?, невозможно принимать все приглашения на обеды, равно как и невозможно пытаться общаться со всеми, как я всегда делал из чистой радости. Теперь придется начать отбор. Ну не ужасно ли это? Похоже, что я кошмарно наивен. лДа, да!? -- говорю я. -- лО, да, я вам позвоню!? А помимо всего прочего бегать за каждой хорошенькой девчоночкой, что попадается на глаза (в моем-то смокинге), назначать свидания, перебивающие все остальное -дьявольская неразбериха. В конце конуцов, я просто иду домой и сплю весь день. Все думают, я спятил. Берти -- бурлящая парижаночка. Мы встретимся в Париже. Она замежем за нью-йоркцем и скоро с ним разводится, и у нее свои миленькие темноглазые принципы, которые мне хочется пожрать, чтоб и духу их не осталось. Но всему свое время.
30 НОЯБРЯ 1949. Людей интересуют не факты, а семяизвержения. Именно поэтому лобовому натурализму не удается выразить жизнь. Кому нужен старый объектив Дос-Пассоса? Все хотят Марш! Вот и автор должен, не ведая обо всех мелочных деталях, пыхтя и отдуваясь в горячке своей пылкой души, -- марш! марш! Романисты должны писать о рациональных людях? лСередина путешествия? Триллинга? Триллинг натянул самую абсурдную иррациональную маску, котороую мне вообще выпала честь наблюдать: после того, как Гинзберга вышвырнули из колледжа, а я вляпался во все это падение, и мне запретили появляться на территории Колумбийского университета, Триллинг отказался признавать меня на улицах самым карикатурным образом, как будто я внезапно подхватил проказу, и его рациональным долгом перед самим собой как Либеральным Проосветителем Интеллектуалов было держаться на безопасном расстоянии от моих заразных гноящихся болячек. С другой стороны улицы я настойчиво махал ему. Он же спешил дальше, погруженный в раздумья. В конце концов, он столкнулся со мной лицом к лицу у прилавка закусочной, за которым я неумолимо мыл посуду. Ничего поделать он не мог; он выдавил изнуренную улыбку, расплатился за кофе, торопливы выхлебал его. В дверях случился затор: чтобы выскочить оттуда, ему никакой скорости не хватило. Я никакой параши от таких людей по поводу моей собственной работы не приму.