Услышь нас, Боже - Малькольм Лаури
…На самом деле я пытаюсь обрисовать положение Мартина в глухой изоляции не только от общества, но и от всех остальных художников его поколения. По рождению англичанин, он фактически принадлежит к более давней писательской традиции, не английской, а американской, к традиции джеймсовской честности и благородства, которую из ныне живущих писателей поддерживают разве что Фолкнер и Эйкен – хотя они оба южане, что вызывает другие вопросы, – пусть их тематика иногда и пугала представителей старшего поколения. Однако сам Мартин не способен на благородство и терпимость по отношению к писателям своего поколения, чьи души в зримом обличье подобны обложке журнала «Эсквайр», к писателям, склонным делить человечество на две категории: (a) обычные, заурядные люди, (b) сукины дети, чертовы громилы, которые…
Ладно, я сейчас не о том. Я имею в виду, мне не составит труда представить себе современного писателя, даже по-настоящему мощного писателя, который просто не может понять и никогда не мог понять, к чему клонят его коллеги-писатели, и всегда стеснялся спросить. Этот писатель ощущает свою неспособность понять некий болезненный изъян. По сути человек скромный и робкий, он всю жизнь старался понять (хотя, наверное, мог бы стараться сильнее), вот почему вся его комната завалена литературно-критическими журналами: «Партизан ревью», «Кеньон ревью», «Минотавр», «Современная поэзия», «Горизонт», даже «Дайал», – в содержании которых он не понимает ровным счетом ничего, кроме разве что собственных публикаций, эти давние вещи еще отзываются у него в голове слабым звоночком, который, однако, становится все слабее, ведь, если по правде, он давно перестал понимать и свои ранние работы. Но все же он в стотысячный раз старается уловить смысл «Любовной песни Альфреда Пруфрока» и в девятимиллионный раз перечитывает отрывки из «Бесплодной земли», чья первая строчка[71]– хотя он, конечно же, знает ее наизусть! – до сих пор повергает его в полное недоумение, как и сравнение Иисуса Христа с тигром[72], пусть даже именно это сравнение в свое время подвигло его прочитать всего Уильяма Блейка (к Уильяму Блейку его влекло с детства, когда он прочел в отцовской лондонской «Таймс», что Блейк был скорбен головой), чье стихотворение «Агнец» стало, пожалуй, единственным литературным произведением, которое он всецело осмыслил и понял, но даже тут мы не можем с уверенностью утверждать, что это не банальный самообман. Я отчасти лукавлю. На самом деле мой писатель хорошо разбирается в творчестве Шекспира. Гм. Как бы то ни было, размышляя над этим вопросом с предельной честностью перед собой, он прекрасно отдает себе отчет, что его вкус сформирован вовсе не теми вещами, которые ему нравились, а теми, которые он понимал, а поскольку таких вещей набирается удручающе мало, он отождествляет одно с другим. Портрет фантастический, да? Ведь дело не в том, что наш писатель – нетворческий человек. Наоборот, он до такой степени творческий человек, что ему трудно прийти к пониманию чего бы то ни было; например, он никогда не мог уследить за сюжетом даже самого простого фильма, поскольку он так восприимчив к малейшему раздражителю подобного рода, что во время просмотра кино у него в голове крутится еще десяток фильмов. То же происходит с музыкой, живописью и т. д. В возрасте 37 лет, когда он добился определенной, пусть и мнимой известности за свои ранние произведения – которые, как я уже говорил, сам давно перестал понимать, – ему внезапно открылось, что за всю жизнь только четыре вещи вызвали у него настоящий эстетический восторг. Стихотворение Конрада Эйкена[73], постановка «Ричарда II», увиденная в 10 лет в биркенхедском театре «Ипподром», граммофонная запись Фрэнки Трамбауэра с Эдди Лангом, Венути и Бейдербеком и французский фильм режиссера Зильке (рифмуется с Рильке?) под названием «Трагедия утки». Тем не менее каждый вечер перед сном он героически прочитывает две-три страницы «Семи типов двусмысленности» Уильяма Эмпсона, просто чтобы не терять форму и идти в ногу со временем…
В этом портрете заключена истина, поскольку писатель, будучи настоящим художником – на самом деле он, вероятно, думает только об искусстве, – все-таки, в отличие от многих других художников, остается подлинным человеком. Увы, большинству людей свойственно видеть ближних тенями, а себя – единственной сущей реальностью. Эти тени подчас представляются нам угрожающими или ангельскими, то есть движимыми любовью, но они все равно лишь тени или некие силы, так что даже писателю с его человеческим восприятием не хватает прозорливости. Действительно, нет ничего более далекого от реального опыта жизни, чем реалистичный портрет персонажа, созданный среднестатистическим автором. Тем не менее мучения Мартина, его слепота, отчужденность, отчаяние и боль возникли не на пустом месте. Я явственно вижу, как на пути в Дамаск[74], когда с его глаз спадет пелена, ему будет дарована милость понять героические устремления других художников. А пока он вынужден, как говорится, влачиться во тьме, ибо такова назначенная ему епитимья.
(На заметку. Надо где-нибудь упомянуть, что Мартин пробыл на этой планете так долго, что у него почти получилось обмануть себя и поверить, что он – человек. Однако в глубинах своего естества он ощущал, что это не так или так лишь отчасти.