Росгальда - Герман Гессе
Нет, никогда в жизни он не сможет больше чувствовать такой любви, как к этому ребенку. Никогда больше он не сможет переживать минуты такой теплой, сияющей нежности, такого радостного самозабвения, такой грустной прелести, как с Пьером, с этим последним прекрасным образом своей собственной юности. Его миловидность, его смех, свежесть всего его маленького самоуверенного существа были, казалось Верагуту, последним радостным, чистым звуком в его жизни, они были для него тем, чем бывает для осеннего сада последний цветущий розовый куст. В нем сосредоточиваются тепло и солнце, лето и радость сада, и когда буря развеет его лепестки или иней убьет их, прощай вся прелесть, всякий намек на блеск и радость.
– Почему ты собственно не любишь Альберта? – вдруг спросил Пьер.
Верагут крепче сжал детскую ручку.
– Я-то его люблю. Но он любит маму больше меня. С этим ничего не поделаешь.
– Я думаю, он тебя совсем не любит, папа. И, знаешь, он и меня не любит больше так, как прежде. В первый день, как он приехал, я ему рассказал про мой сад, который я сам насадил, и он сделал такое славное лицо и сказал: «Завтра мы посмотрим твой сад». Но с тех пор он больше о нем не спрашивал. Он плохой товарищ, и у него уже растут маленькие усы. И он всегда с мамой, она почти никогда не бывает со мной одним.
– Ведь он пробудет здесь только несколько недель, детка, ты не должен этого забывать. А если ты не застаешь маму одну, ты ведь можешь всегда прийти ко мне. Или ты не хочешь?
– Это не одно и то же, папа. Иногда мне хочется пойти к тебе, а иногда лучше к маме. И ведь тебе надо всегда так много работать.
– На это тебе нечего обращать внимания, Пьер. Если только тебе хочется прийти ко мне, ты можешь приходить всегда, – слышишь, всегда, даже если я в мастерской и работаю.
Мальчик не ответил. Он посмотрел на отца, слегка вздохнул и казался неудовлетворенным.
– Тебе это не нравится? – спросил Верагут, у которого защемило сердце от выражения детского личика, за минуту еще сиявшего бурным мальчишеским весельем, а теперь угрюмого и вдруг постаревшего.
Он повторил свой вопрос:
– Говори же, Пьер! Ты недоволен мной?
– Нет, папа. Но я не люблю приходить к тебе, когда ты рисуешь. Раньше я иногда приходил…
– Ну, и что же тебе не понравилось?
– Знаешь, папа, когда я прихожу к тебе в мастерскую, ты всегда гладишь меня по голове и ничего не говоришь, и глаза у тебя совсем другие, а иногда у тебя бывали даже злые глаза, да. И если тебе тогда что-нибудь сказать, видно по твоим глазам, что ты не слушаешь, ты говоришь только «да, да» и не обращаешь никакого внимания. А когда я к тебе прихожу и хочу тебе что-нибудь рассказать, я хочу, чтобы ты слушал!
– Ты должен все-таки приходить, детка. Ты постарайся понять: когда я работаю, я должен хорошенько-хорошенько обдумать, как сделать все получше, и все мои мысли заняты этим. Вот мне и бывает иногда трудно оторваться и слушать тебя. Но я попробую, когда ты придешь в следующий раз.
– Да, я понимаю. Я тоже часто думаю о чем-нибудь, и вдруг меня кто-нибудь зовет, и я должен слушаться – это ужасно неприятно. Иногда мне хочется целый день сидеть на месте и думать, и как раз тогда меня заставляют играть или учиться или делать что-нибудь. Я тогда ужасно злюсь.
Пьер напряженно смотрел перед собой, усиливаясь выразить свою мысль как можно яснее. Это было трудно, и ведь большей частью его так и не понимали до конца.
Они уже были в гостиной Верагута. Он сел и поставил мальчика между коленями.
– Я знаю, что ты хочешь сказать, Пьер, – успокаивающе за-метил он. – А теперь что ты хочешь: смотреть картинки или рисовать? Я думаю, ты мог бы нарисовать эту историю с мышкой.
– Да, да, я попробую. Но мне нужно хорошую, большую бумагу.
Отец вынул из ящика стола кусок рисовальной бумаги, очинил карандаш и придвинул мальчику стул. Пьер сейчас же встал на него коленями и принялся рисовать кошку и мышь. Верагут, чтобы не мешать ему, сел сзади него и углубился в созерцание тонкой загорелой шеи, гибкой спины и благородной, своенравной головы ребенка, который весь ушел в свое занятие и сопровождал работу нетерпеливыми движениями губ. Каждый штрих, каждый маленький успех или неудача ясно отражались в подвижном рте, в движении бровей и морщинок на лбу.
– Ах, ничего не выходит! – вскричал, наконец, Пьер, выпрямился, упираясь ладонями, и, прищурившись, критически посмотрел на свой рисунок. – Ничего не выходит! – гневно повторил он. – Папа, как рисуют кошку? У меня вышло похоже на собаку.
Отец взял в руки бумагу и серьезно принялся за дело.
– Придется немножко подчистить, – спокойно сказал он. – Голова слишком большая и недостаточно круглая, а лапы слишком длинные. Подожди, сейчас мы все это исправим.
Он осторожно провел резинкой по листу Пьера, достал другую бумагу и нарисовал на ней кошку.
– Вот, смотри, какая она должна быть. Посмотри на нее хорошенько и нарисуй другую кошку.
Однако терпение Пьера истощилось, он отдал карандаш обратно, и папа должен был нарисовать еще котенка, а потом мышь, а потом, как Пьер приходит и ее освобождает, а, в конце концов, он потребовал еще коляску с лошадьми и кучером.
Но вдруг и это тоже стало скучно. Мальчик, напевая, обежал раза два комнату, посмотрел в окно, идет ли еще дождь, и, подпрыгивая, побежал к двери. Под окнами еще раз прозвенел его милый тонкий голосок, напевавший какую-то песенку, затем все стихло, и отец остался один, с нарисованными на листке кошками в руке.
VIII
Верагут стоял перед своей большой картиной с тремя фигурами и писал платье женщины, тонкое, голубовато-зеленое одеяние, у выреза которого одиноко и печально блестело маленькое золотое украшение. Одно оно отражало мягкий свет, не находивший себе приюта на затененном лице и чуждо и безрадостно скользивший по холодной голубой одежде, – тот самый свет, который радостно и тепло играл рядом в светлых волосах прекрасного ребенка.
В дверь постучали, и художник нехотя, с раздражением отступил назад. Когда немного времени спустя стук повторился, он большими шагами подошел к двери и чуть-чуть приоткрыл ее.
Перед ним стоял Альберт, за все каникулы ни разу не