Гейвин Максвелл - Кольцо светлой воды
Несмотря на то, что я ходил по этой тропе сотни раз и днём и в ночную пору, в навалившихся на меня белых как подушки сугробах я не узнавал ни одного знакомого изгиба или поворота, а снег шёл такой густой, что заглушал как одеялом даже шум тридцатиметровых водопадов в ущелье. Я всегда опасался, что какой-нибудь посторонний человек сорвётся в эту пропасть в темноте, а теперь я сам так безнадёжно заблудился, что стал бояться за самого себя, и чтобы не попасть в овраг, стал взбираться вверх по самому крутому откосу. Я натыкался на сугробы и падал плашмя вперёд, ноги мои скользили по валунам, предательски скрытым снегом, а груз на плечах тянул меня назад. Всё это время метель кружила меня, швыряя мокрый снег в глаза и уши, за шиворот, забираясь во все складки одежды. Я вдруг натолкнулся на оленя, припорошенного снегом под укрытием скалы. Он вскочил и исчез в вихре снежинок, летевших горизонтально по горному склону, а я на несколько минут занял его место под выступом скалы, олений запах резко ударил мне в нос, а я всё удивлялся, почему же я до сих пор считал Камусфеарну сущим раем. В то утро мне понадобилось полтора часа, чтобы добраться до Друимфиаклаха, и попал я туда практически случайно, а не целенаправленно. И всё же это была лишь прелюдия к часовому путешествию по морю, а затем ещё четыре часа на поезде до Инвернесса, и лишь только тогда началась настоящая поездка на юг.
И всё же в памяти остаётся лишь лучшее и худшее, очень редко запоминается посредственность, которая не привлекает внимания. В конце подобных странствований меня всегда ожидало тепло и гостеприимство долготерпеливого дома Мак-Киннонов, овсяные лепёшки и имбирные пряники Мораг, бесчисленные чашки чаю слаще нектара. Бывали в Камусфеарене и погожие зимние дни, когда море по летнему спокойно, а солнце сияет на покрытых снегом вершинах Ская, и тогда я не променял бы свой дом ни на что другое на свете.
Но, как я уже упоминал, после смерти Джонни он мне казался безжизненным, и я стал время от времени подумывать о других животных, кроме собак, которые могли бы составить мне компанию. В детстве мне приходилось держать разных зверюшек, от ежей до цапли, у меня был довольно большой список, из которого можно выбирать, но некоторое время спустя мне с сожалением пришлось признать, что ни одна из этих знакомых мне тварей не подходит в тех условиях. Я отбросил саму мысль об этом, и в течение года больше к ней не возвращался.
В самом начале 1956 года мы с Уилфредом Тезинджером отправились в двухмесячное путешествие по южному Ираку для изучения малоизвестного племени болотных арабов или как их иначе называют маадан. К тому времени мне пришла на ум мысль о том, что вместо собаки я мог бы держать выдру и что Камусфеарна, от порога которой до воды рукой подать, как нельзя лучше подходит для такого опыта. Я как-то вскользь упомянул об этом Уилфреду, и он также походя ответил, что мне следовало бы обзавестись ею до возвращения домой, поскольку их здесь ничуть не меньше, чем комаров, и что арабы очень часто приручают их.
Большую часть путешествия мы просидели по-турецки на дне тарады, боевого каноэ, неспешно и беззаботно проплывая меж разбросанных там и сям тростниковых селений в огромной болотистой дельте как к западу от Тигра, так и между ним и персидской границей, и к концу поездки я в самом деле приобрёл детёныша выдры.
Трудно найти слова для описания того, о чём уже рассказывал когда-то, и если в первый раз выложишься, то во второй, когда свежесть образа уже потускнела, лучше не получится. Эту мысль я привожу здесь в оправдание повтора того, что писал об этом детёныше выдры, Чахале, раньше, вскоре после описываемых событий, а также потому, что она непременная и неотъемлемая часть моего повествования.
Как-то с наступлением темноты мы сидели в мудхифе, доме для гостей шейха, на илистом острове среди болот, и я с досадой думал о вредном характере хозяйки дома, властной старой карге, немало рассердившей меня.
К этой безмозглой женщине с её показной деловитостью и усердием я испытывал безотчётную ненависть и презрение за то, что даже алчность не прибавляла ей ума.
Размышляя обо всём этом, я вовсе не прислушивался к тому что говорят вокруг, как вдруг до меня донеслись слова "кальб майи" (водяная собака араб. - Прим.
переводчика).
- Что там говорят насчёт выдр? - спросил я Тезинджера.
- Кажется нам попался детёныш выдры, которого тебе так хотелось заполучить. Вот этот парень из селения, что в полумиле отсюда, говорит, что дней десять назад поймал одного такого. Совсем крошечный, сосёт молоко из бутылки. Хочешь?
Владелец выдры сказал, что принесёт её примерно через полчаса. Он поднялся и вышел, сквозь дверь мудхифа я видел, как его каноэ бесшумно заскользило по отражающей звёзды воде.
Вскоре тот вернулся со зверёнышем, прошёл мимо костра и положил мне его на колено, так как я сидел скрестив ноги по-турецки. Зверёк посмотрел вверх на меня и тихонечко заскулил. Величиной он был с котёнка или белку, всё ещё нетвёрдо держался на ногах, у него был тугой конусообразный хвост длиной с карандаш, и дыхание его пахнуло на меня восхитительным пьянящим ароматом. Он перевернулся на спину, выставив напоказ круглое пушистое пузцо и морщинистые ступни всех четырёх лап.
- Ну, - спросил Тезинджер, - хочешь такую?
Я утвердительно кивнул.
- Сколько ж ты готов отдать за неё?
- Ну уж конечно больше того, что они запросят.
- Не следует платить за неё бешеные деньги - это портит престиж. Возьмём, если отдадут за разумную цену, если нет - найдём другую где-нибудь ещё.
Я сказал: "Давай постараемся заполучить именно эту, время у нас уже на исходе, и другого такого случая может не оказаться. В конце концов, престиж не так уж много значит, поскольку у тебя эта поездка в болота последняя."
Я почувствовал, что это очаровательное создание ускользает от меня ради какого-то грошового престижа, и переговоры показались мне бесконечными. В конце концов мы купили зверька за пять динаров вместе с резиновой соской и грязной, но драгоценной бутылкой, из которой она привыкла пить. Бутылки большая редкость в болотах.
Большинство новорождённых животных обаятельно, но никогда раньше мне не доводилось встречать столько очарования у какого-либо другого зверька, сколько у этого. Даже теперь я не могу писать о ней без боли. Из ремешка полевого бинокля я вырезал ей ошейник, что было не так-то просто, ибо голова у неё была не намного толще шеи, и привязал к нему метра два бечёвки, чтобы постоянно держать её в поле зрения, если как-нибудь она попыталась бы отлучиться. Затем я сунул её за пазуху, и она сразу же устроилась поудобнее, почувствовав себя в безопасности тепла и темноты, которых была лишена с тех пор, как её отлучили от матери. Я так и носил её в течение всей её короткой жизни. Когда она бодрствовала, голова её обычно удивлённо высовывалась из разреза пуловера, как кенгуру выглядывает из сумки матери. А спала она по обыкновению на спине, и её морщинистые лапы торчали кверху. Бодрствуя, она издавала звуки похожие на щебетанье птиц, а во сне у неё иногда вырывался отчаянный писк из трёх нисходящих нот, горький и безутешный. Я назвал её Чахалой по названию реки, где мы были накануне, а также потому, что эти звуки больше всего походили на то, что можно записать в подражание её сонному писку.
В ту ночь я спал беспокойно, казалось, все дворняжки Дибина лают мне прямо в уши, и я не решался позволить себе спать слишком крепко, чтобы не раздавить Чахалу, удобно устроившуюся у меня под мышкой. Как и все выдры она была с самого начала приучена к "туалету", а я облегчал ей эту задачу, раскладывая спальный мешок у самой стены мудхифа с тем, чтобы она сразу же могла выйти на земляную площадку между стойками тростника. Она и проделывала это время от времени в течение ночи, забиваясь в самый дальний угол, и с выражением безграничной сосредоточенности выделяла палочку помёта, похожую на гусеницу. Исследовав его с явным удовлетворением хорошо выполненного дела, она взбиралась мне на плечо и начинала потихонечку скулить, требуя свою бутылку. Она предпочитала пить лёжа на спине и держа бутылку между лапами так, как это делают медвежата, а кончив сосать, крепко засыпала с соской во рту и блаженным видом на своей детской мордочке.
Она стала считать меня своим родителем с того самого момента, как в первый раз заснула у меня за пазухой, и ни разу не выказала никакого страха перед кем-либо или чем-нибудь, но именно с этой ролью я и не справился, поскольку у меня не было ни знаний, ни инстинкта её матери, и погибла она из-за моего невежества.
Тем временем предстоящая трагедия, небольшая, но такая реальная, не омрачала её короткой жизни, и через несколько дней она стала откликаться на зов по имени, начала играть совсем как котёнок и увязывалась за мной, когда мне удавалось найти сухое место для прогулки, так как она терпеть не могла мочить ноги.