Петер Каменцинд. Под колесом. Последнее лето Клингзора. Душа ребенка. Клейн и Вагнер - Герман Гессе
В моей комнатке светило солнце. Я проверил свои коробки с гусеницами – вчера мне было не до них, – нашел несколько новых куколок, полил растения.
Тут отворилась дверь.
Я не сразу это заметил. Через минуту тишина показалась мне странной; я обернулся. Передо мной стоял отец. Он был бледен и казался измученным. Приветствие застряло у меня в горле. Я увидел: он знает! Он пришел. Суд начался. Ничего не было ни улажено, ни искуплено, ни забыто! Солнце померкло, и воскресное утро сникло.
Ошарашенно глядел я на отца. Я ненавидел его: отчего не пришел он вчера? Сейчас я ни к чему не был готов, сейчас у меня ничего не было наготове – даже раскаянья, даже чувства вины… И зачем понадобилось ему держать у себя наверху в комоде винные ягоды?
Он подошел к моему книжному шкафу, запустил руку за книги и извлек несколько инжирин. Больше почти и не было. Он посмотрел на меня с немым, мучительным вопросом. Я не мог произнести ни слова. Боль и упрямство душили меня.
– Что такое? – вымолвил я наконец.
– Откуда у тебя эти винные ягоды? – спросил он спокойным, тихим голосом, которого я терпеть не мог.
Я сразу же начал говорить. Врать. Я сказал, что купил эти винные ягоды у кондитера, их была целая связка. Откуда взялись у меня деньги? Деньги взялись из копилки, которую я завел сообща с приятелем. Мы оба клали туда всю мелочь, какую от случая к случаю получали. Кстати – вот эта копилка. Я достал коробку с прорезью. Там было всего десять пфеннигов, как раз потому, что мы вчера купили инжиру.
Отец слушал с невозмутимо спокойным лицом, которому я не верил.
– Сколько же стоил этот инжир? – спросил он тихим голосом.
– Одну марку шестьдесят.
– Где ж ты его купил?
– У кондитера.
– У какого?
– У Хаагера.
Наступила пауза. Я по-прежнему держал свою копилку зябнущими пальцами. Все у меня остыло и зябло.
И тут он спросил, с угрозой в голосе:
– Это правда?
Я снова быстро заговорил. Да, конечно, это правда, и в лавке был мой друг Вебер, я его только сопровождал. Деньги принадлежали, собственно, ему, Веберу, моя доля была невелика.
– Надень шапку, – сказал отец, – пойдем вместе к кондитеру Хаагеру. Он-то должен знать, правда ли это.
Я попытался улыбнуться. Теперь холод пробрал меня до самого нутра. Я пошел первым и надел в коридоре свою синюю шапочку. Отец отворил стеклянную дверь, он тоже надел шляпу.
– Одну минуту! – сказал я. – Мне нужно быстренько отлучиться.
Он кивнул. Я пошел в уборную, заперся, был один, был еще на миг в безопасности. О если бы мне сейчас умереть!
Я прождал минуту, прождал две. Бесполезно. Смерть не наступала. Надо было держаться. Я отпер дверь и вышел. Мы спустились по лестнице.
Когда мы выходили из подъезда, меня осенила хорошая мысль, и я поспешил сказать:
– Но сегодня же воскресенье, у Хаагера закрыто.
Появилась надежда, на две секунды. Отец сказал:
– Ну так мы сходим к нему домой. Пошли.
Мы отправились в путь. Поправив шапку, засунув одну руку в карман, я пытался идти рядом с отцом так, словно ничего особенного не случилось. Прекрасно зная, что любой поймет по моему виду, что я арестант, я все-таки пытался скрыть это множеством ухищрений. Я старался дышать как ни в чем не бывало: никто не должен был видеть, как сжимало мне грудь. Я тщился придать лицу невинное выражение. Изобразить непринужденность и уверенность. Я подтягивал носок, хотя в этом не было надобности, и улыбался, зная, что эта улыбка выглядит страшно глупо и неестественно. Во мне, в горле и во внутренностях, сидел бес и душил меня.
Мы проходили мимо гостиницы, мимо дома подковщика, мимо дома извозчика, мимо железнодорожного моста. Там, на той стороне, я вчера вечером дрался с Вебером. Разве не ныла еще царапина возле глаза? Боже мой! Боже мой!
Я безвольно шел дальше, судорожно стараясь держаться прямо. Мимо адлеровского амбара, по Вокзальной улице. Как добра, как безобидна была эта улица еще вчера! Не думать! Дальше! Дальше!
Мы почти дошли до дома Хаагера. За эти несколько минут я уже сотни раз представлял себе сцену, которая ждала меня там. И все сейчас так и будет.
Но выдержать это оказалось невозможно. Я остановился.
– Что такое? В чем дело? – спросил отец.
– Я туда не пойду, – сказал я тихо.
Он посмотрел на меня свысока. Он ведь все знал с самого начала. Зачем я ломал перед ним комедию, зачем усердствовал? Это же было бессмысленно.
– Разве ты не покупал инжир у Хаагера? – спросил он.
Я покачал головой.
– Ах вот как, – сказал он внешне спокойно. – В таком случае можно вернуться домой.
Он вел себя деликатно, он щадил меня на улице, на людях. Людей на нашем пути было много, то и дело с отцом кто-нибудь здоровался. Какая комедия! Какое глупое, бессмысленное мученье! Я не был благодарен ему за эту бережность.
Он ведь все знал! И заставил меня попрыгать, заставил побарахтаться, как заставляют попрыгать пойманного мышонка, прежде чем его утопить. Да лучше бы он сразу, без всяких вопросов и допросов, стукнул меня палкой по башке, мне было бы это, право, милее, чем то спокойствие, та правота, с какими он тыкал меня носом в мое глупое вранье и медленно удушал. Вообще, пожалуй, лучше было иметь грубого отца, чем такого благородного и справедливого. Если отец, как это описывалось в брошюрках, со зла ли, пьяный ли, избивал своих детей, значит, он был не прав, и, терпя боль от побоев, можно было все же пожимать плечами и его презирать. С моим отцом так не выходило, он был слишком благороден, слишком безукоризнен, он никогда не бывал не прав. Перед ним ты всегда оказывался маленьким и жалким.
Сжав зубы, я прошагал впереди него к дому и в свою комнату. Он все еще был спокоен, вернее, напускал на себя такой вид, ведь на самом деле, я хорошо чувствовал это, он был очень зол. И вот он заговорил в своей обычной манере:
– Мне хочется только знать – к чему эта комедия? Ты не можешь сказать мне? Я же сразу понял, что вся твоя распрекрасная история – ложь. Так зачем валять дурака? Ты же всерьез не считаешь меня настолько глупым, чтобы тебе поверить?
Я, не разжимая зубов, сделал глотательное движение. Перестал бы он лучше! Как будто я знал, почему сочинил эту