Виктор Голявкин - Избранные
Лично я на стороне этого хорошего, уже давно не молодого парня, никому не сделавшего зла.
А он представляет себя сидящим в хмурой заколоченной комнате, будто в сурдокамере, куда загнала его женская логика. Едва пробивается к нему лучик света из-под увесистого щита и тут же улетучивается. Уж лучше бы ему самому оттуда улетучиться или испариться. Махнуть бы сейчас на дельтаплане куда подальше.
Чувствуете, мужская логика прорезается, и если это не так, то вы меня поправьте.
Я не из тех, кто называет житейские дела делишками, а каждодневные мысли мыслишками. Любая мысль не зря играет, раз на это уходит жизнь человеческая. Я верю, что мой добрый герой удачно вышел из своего критического положения. Потому что не только хорошее положение может превратиться в дурное, но бывает и наоборот.
И если помечтать о его новом положении, то мне сразу представляется хорошенькая машинистка, благо племя молоденьких машинисток у нас, кажется, не переводится. Все-таки они соблазнительны! Если бы они не были так соблазнительны! Она склоняет голову на плечо красивого инженера. А потом все повторяется. Но повторяется-то повторяется, в нашей жизни все в общем-то повторяется в общих чертах, но не в точности так, как было, всякий раз по-разному варьируется. И если до сих пор все происходило тяжеловато, то теперь может быть все наоборот.
Да и он за это время уж, наверное, приобрел вполне профессиональный жизненный опыт. Многое предчувствует. И многого попросту может заранее не допустить.
Может быть, я ошибаюсь, и если не так, то вы меня поправьте.
БОЛЬШЕ НЕ БУДУ НИКОГДА
Я думал, я один такой. Этим от других отличаюсь. На том и стоял упорно. У меня все в порядке, и всегда и есть что обменять: работу и жилплощадь. За отдельную квартиру я не цепляюсь. Вот почему.
Сидел я выпивал у себя в комнате за столом. А стол был шаткий, и я на него облокотился. И он рухнул. А на столе стояли разные стеклянные банки и бутылки. И я рухнул лицом в посуду, которая разбилась на полу. А банки и бутылки, которые на столе стояли, рухнули мне на голову. Все рухнуло, короче говоря.
Я сразу встать не смог. Пополз по осколкам. Как только глаза у меня целы остались! Хватался за подоконник и соскальзывал. Но все же ухватился, с трудом поднялся, встал.
И пошел спать.
Лицо у меня было как у негра, мне потом сказали. Кровь я не смывал, она на лице засохла, запеклась до черноты. Когда соседи вошли в мою экзотическую чайхану, они отворачивались и закрывались руками, до того перепугались.
— Вставай, — говорят, — нужно встать и помыться, в конце концов.
Ну я встал, пошел мыться. Они мне помогли лицо помыть и голову мне поддерживали.
На полу что было, будто здесь теленка зарезали! Они стекла с пола смели и все убрали. И тогда я снова лег и лежал два дня. Они приходили и промывали мои шрамы водкой. Не то чтоб я встать не мог. Я мог прекрасно встать, ноги-то у меня были в порядке. В это время я как раз работу менял, и мне пока некуда было спешить. Я просто лежал и с благодарностью вспоминал своих родителей и добрых соседей. Я думал, что никакой отдельной квартиры мне не надо в такой обстановке. И другим того желаю…
Но падение на стекла меня угнетало. Рассеяться хотелось. Я встал и пошел на вокзал. У меня поднимается душевное настроение при виде громадного количества народа.
Ходил я там, ходил, потом сел на поезд. Билета у меня, конечно, не было, и я пристроился в тамбуре с незнакомыми людьми. Один спрашивает:
— Курить есть?
— Я не курю.
А он мне в ответ:
— В морду хочешь?
— Хочу! — говорю.
Он говорит:
— Вставай.
Я встал.
И он встал. В тамбуре никто не сидит. Просто он, значит, встал передо мной наизготовку. А я перед ним.
Как только он встал передо мной, я ему сейчас же и врезал, и он тут же сел.
Другой встает.
Я дал ему под дых, и он сел рядом.
— Да что же это! — третий говорит.
Тут третий встает. Рожа — во! Ручищи — во! Башка, сразу видно, ничего не соображает.
— Ты что, — говорит мордастый, — патруль?
— Да нет, — говорю, — я просто еду.
— Первый раз, — говорит, — вижу человека, который просто так едет. — И как мне в зубы даст! Я не ожидал. Он спокойно разговаривал.
Я пошатнулся. Не упал.
Я кинулся вперед, а те все трое на меня кинулись. Не пойму такого, когда трое на одного кидаются. Да в узком месте, в тамбуре…
Поезд стал ход замедлять, подходит к станции. Пассажиры через тамбур поперли на перрон. Шум вокруг. Зовут милиционера.
Короче говоря, выперли нас всех на перрон, а там трое от меня отвязались.
Поезд уехал, а я остался. И так мне хотелось мордастому с полным удовольствием наклепать за то, что зуб мне выбил. Один зуб я выплюнул, а другой шатается.
Попер я по рельсам в обратную сторону, домой захотелось. А насыпь высоченная. Внизу кусты. Насыпь в некоторых местах такая узкая, что удержаться на ней будет трудно, когда поезд помчится и мне придется ему дорогу уступать.
Вижу, поезд с вихрем несется мне навстречу. К столбу бегу. Ухвачусь покрепче за столб, пока поезд проносится. А то так несется, что меня, гляди того, вместе со столбом в пропасть снесет.
Все же сдуло меня, не успел я за столб ухватиться. Я полетел, закувыркался по насыпи. Когда остановился в кустах, на ногу встать не могу, будто она не моя вовсе. Лежу и не могу подняться. Чужие добрые люди помогли.
Попал я с переломленной ногой в травматологический пункт. Нога опухла, что ее и не узнать.
Регистраторша, тощая старуха, меня спрашивает:
— Ничего не пили?
— Пил, — говорю.
— Что пили?
— Чай, — говорю.
— Бросьте шутить, если ничего не пили.
— Он еще молод пить-то, — говорят другие травмированные. Их, между прочим, не так уж мало там сидит.
— Не мешайте работать, — говорит регистраторша.
Но травмированные продолжали обсуждать свои травмы.
— Прекратите шуметь! — вскочила регистраторша. — Я не могу регистрировать в таком шуме.
Травмированные ненадолго замолчали, и всем стало грустно. Все стали вздыхать, видимо вспоминая о пережитых травмах. Гражданин интеллигентной наружности даже застонал от боли, то ли от тоски, но только тихо.
— Вы знаете, очень любопытно, — сказала, осторожно поглядывая на регистраторшу, пожилая женщина, — я все время падаю на голову и получаю сотрясения.
— Вперед или назад? — спросил парень с изуродованным лицом.
— Представьте себе, я все время падаю назад. Иду, и вдруг впереди помутнение, и я падаю назад.
— А вы думаете, вперед падать лучше? — сказал парень с тем же лицом.
— Я ничего не думаю, — сказала пожилая женщина, — но все-таки очень забавно…
— И сколько раз вы падали? — поинтересовался интеллигентный мужчина.
— Раз… — женщина запнулась, — ну, раз, наверно, десять…
— Многовато, — сказал парень с изуродованным лицом. — Вас так надолго не хватит.
— Забавно прямо, — сказала пожилая женщина.
— А я, — сказал парень, — все время почему-то налетаю на заборы.
Один глаз у него был закрыт полностью, а другой слегка открыт. Нос сплющен. Рот сплющен. Все у него, в общем, сплющено. Впечатление такое, будто им выстрелили из пушки в стену, потому что голова у него тоже сплющена.
— Я все время налетаю на заборы, — повторил парень, — и только один раз ткнулся в капот.
— Во что ткнулись?
— В капот проезжающей машины. — Он попробовал улыбаться, но от этого лицо его не стало лучше.
— На машины-то понятно, их сколько угодно. А где вы находите в городе заборы? Их не так уж много осталось, и все меньше становится, — сказал интеллигент.
— Какая-то неведомая сила тянет меня на заборы. Я, как нарочно, попадаю именно в те места, где проклятые заборы еще остались.
— Не говорите так о своем лице, — сказала старушка.
— Какое уж тут лицо! — махнул рукой парень. — Не лицо, а лепное украшение на здании.
— А что там за украшение? — полюбопытствовала старушка.
— Там сатир. Мальчишки его закидали камнями. И он выглядит точно так же, как я сейчас.
— Почему именно сатир, именно на здании? — спросил интеллигентный мужчина.
— Здание построено до революции, — пояснил изуродованный.
— У вас такой вид, будто вы кидались в самое пекло революции, — сказал я.
— Дурак, — сказал мне парень с изуродованным лицом.
— Где уж мне, только умные налетают на заборы! — сказал я.
— Прекратите, мы все тут изуродованные, — сказал интеллигентный. — Но я упал впервые…
— На вас живого места нет, вы весь перебинтованный, — сказала интеллигенту старушка.
— Нельзя же всем падать, — говорю.