Андрей Битов - Обоснованная ревность
— Ну, у трех вокзалов вы все прописаны… — засмеялись они вдвоем. — А друг твой что, тоже там прописан?
— Да не друг он мне…
— Что, впервые видишь?
— Впервые вижу.
— Чего же в обнимку шли?
— По дороге было.
— На три вокзала?
— Да нет, до трассы. Я тут заблудился, а он сказал, что покажет.
— А ведь не простачок, а? — поощрительно кивнул тот моему.
— Это да, — согласился мой.
— Заблудился, видишь ли. А где ты заблудился-то, хоть знаешь?
Вот это был вопрос! Это он меня взял. Этого я совершенно не знал, где я.
— Откуда хоть идешь, скажи, — подсказал мне мой, словно и впрямь был на моей стороне.
— Из монастыря.
— Из монастыря?! А что ты там делал?
— Причащался.
Все ясно, — сказал тот. — Что мы стоим? Поехали.
…Можете мне не поверить, но меня в конце концов отпустили. Не ожидал я от них, но еще меньше ожидал от себя.
Проснулся я, сидя на обычном канцелярском стуле, в помещении, до странности не напоминавшем камеру. Это был такой загончик, в котором содержат некрупных животных, вроде кроликов или, в крайнем случае, лисиц… Сквозь проволочную стенку, отделявшую меня от дежурки, видел я мирного милиционера, дремавшего на посту. А вот обок со мной помещался на таком же стуле человек, которого никак нельзя было бы здесь ожидать: солидняк. Он был в драгоценном на вид пальто с бобровым, как мне показалось, воротником; в каракулевом пирожке, оттенявшем благороднейший бобрик седых волос; в тонких золотых очках, свирепо посверкивающих… и он спал, оперев выбритейший массивный подбородок на набалдашник (слоновой кости!) столь же массивной трости.
— Проснулся? — услышал я добрый голос милиционера. — Выходи.
И он отпер сетчатую дверь в нашей клетке.
— Выходи, не бойся, мы ничего против тебя не имеем… (В жизни со мной так не разговаривали!) Как раз майор пришел, сейчас тебя отпустим… Сиди, сиди. Тебя не касается! — грозно прикрикнул он на шевельнувшегося за мной сановного соседа. — Ты у меня еще посидишь! — Два "и" в последнем слове прозвучали у него тоненько, как у комарика.
Образцовый и показательный, выпорхнул я из камеры, как птичка, осуждающе посмотрев на моего, теперь уже бывшего, коллегу… Протрезвел я, конечно, сам удивляюсь как. Правда, разило от меня!.. Майор, чисто выбритый, образцовый, со спортивным румянцем на подтянутых скулах и университетским ромбиком в петлице, брезгливо попросил меня не подходить к нему и говорить на расстоянии. Все-то я ему сумел объяснить… За что я люблю кино — так это за то, чтобы в милиции сказать, что я в нем работаю. Тут, конечно, начинаются вопросы, на которые я могу ответить, то есть вопросы, переходящие в разговор, переходящий в беседу. Не то чтобы майор видел хоть одну из снятых по моим сценариям картин, но удостоверение-то, хоть и не паспорт, у меня было. И адрес мой подтвердился и ФИО. И не дрался я, не пел, не матерился, не оказал сопротивления. И в монастыре, как оказалось, был я в гостях у друзей-художников, а художники, известное дело, сами понимаете… И запах у меня такой, просто несчастье мое — пищеварение такое или печень: выпьешь на грош — разишь на рубль.
— Что ж вы здоровье-то не бережете, раз так? — напутствует майор.
— Да не могу сказать, чтобы часто злоупотреблял-то, — сокрушаюсь я на голубом глазу.
— Что ж они вас не проводили-то?
— Да набрались как поросята, — осуждающе говорю я, — я-то не вровень с ними пил.
Ключ же, оказалось, я нашел в деревне (отдельно разговор о деревне— где, в какой области, оказались почти земляки…), ржавый-ржавый; вот ребята мне его и отреставрировали, я его на стенку повешу.
— Вот ключик-то у нас и оставьте… А Голсуорси, что обещали попробовать достать (уж больно жена им увлекается), когда достанете, зайдете к нам, я вам и верну…
И телефончик даже записал, выдернув листок из прошедших дней календаря.
И я настолько воспрял, что даже спросил, что натворил мой вельможный сокамерник.
— И не спрашивайте! — презрительно отмахнулся майор.
А было уже утро, и не самое даже раннее. Солнце грело. Небо синее. Господи! Какое же это счастье! Выйти из КПЗ, выйти сухим, выйти на воздух, на свободу, да еще и погода! Чувствовал себя даже молодо и свежо, будто не зашел вчера за литр, а возвращаюсь себе с утреннего бассейна или корта. Не то что вспоминать — подумать во вчерашнюю сторону омерзительно и страшно. Чем я жив, отчего единственно все еще считаю себя неконченым, так это ханжеством. Я ведь как их сумел убедить? Да только сам во все поверив. И вышел я оттуда с полным ощущением, что справедливость торжествует, и, что особенно характерно, что именно в моем случае. И тот, с тростью, убедительно подтвердил это…
И только отделение скрылось из виду, только я окончательно полной грудью вдохнул воздух, убежденный в том, что вчерашнего фантастического ужаса просто не было, что все это воспаленный бред, который я, к счастью, преодолел, победил и забыл, как меня решительно потянули за рукав… Продрогший и осунувшийся, бессонный, стоял передо мною Павел Петрович.
— Неужто выпустили? — озираясь и шепотом сказал, — Вот уж был уверен, что пятнадцать суток — твои.
— А ты как узнал, что я здесь? — опешил я.
— А куда тебя еще могли повезти?..
— И ты меня все время ждал?
— После одиннадцати не ждал бы. К одиннадцати приезжает судья…
— А сейчас сколько?
— А сейчас ровно столько, что откроют магазин[3]. Пошли!
Так я был наказан, и опять свыше, за ханжество, только что столь меня преобразившее! И выходили мы уже из магазина с двумя бутылками, на этот раз точно портвейна "Кавказ". Причем угощал опять он, вот что удивительно. Ибо целы у него оказались мои пятерки, и вовсе не покупал он водку у Семиона, а тот был ему ее должен… И вот, щурясь на белый свет, и ощущая взгляды на своей испитой коже и внезапной щетине, и прижимая к пузу петарды с "Кавказом", будто под танк с ними бросаясь, а вернее под КрАЗы и МАЗы, стоим мы посреди улицы, задыхаемся, и никак нам этот поток не перейти, и уж я-то точно не знаю, куда дальше, и уже больше совсем не хочу туда, "где нас очень ждут", да и ПП будто сник после ночи… Ни тебе садика, ни скверика — кромешный район: новостройка, которая уже не новостройка, а застройка пятидесятых. Слоновые строения с глухими крепостными подъездами и особыми, выросшими за эти четверть века старухами на лавочках у подъездов… И даже всюду вхожий Павел Петрович будто наконец растерялся. Но вы не знаете Павла Петровича! И я тогда еще не все про него знал… Буквально в двух шагах было дело, на них-то он и прищуривался, не от растерянности, а для рывка… Напротив магазина шел ремонт, а вернее, перестройка первого этажа под что-то такое, под другой, скорее всего, магазин. Рассыпающаяся звезда сварки и был наш ориентир… Работяга, накинув забрало, варил некую конструкцию в чернеющем дверном проеме. К нему-то и направился уверенно Павел Петрович, а я безвольно, уже опять подпав, за ним. Павел Петрович подошел к сварщику и даже не сказал ему ничего, хотя точно на этот раз это был не Семион, а, как и мне, совершенно незнакомый ему человек, — не сказав ему ничего, лишь сказал: "Дай пройти". И тот, совершенно не матерясь, а тут же входя в положение, притушил свою сварку, приподнял забрало, открыв свое хорошее рабочее лицо, готовно отошел в сторонку, освободив нам проход и тоже ничего не сказав, только сказал: "Только вы отойдите туда поглубже…" — мысленно и моментально продолжал фразу: "…чтобы вас не увидели", — но опять был не прав, потому что окончание фразы было другое: "…чтобы я вас не слепил". "Отойдите в сторонку, чтобы я вас не слепил" — не меньшим счастьем, чем утро, встретившее меня за порогом милиции, одарила меня эта фраза! Мы прошли, и он, впрямь не провожая нас взглядом, ничем нас более не напутствуя, продолжил прерванную работу.
В глубине пустого темного зала, наверно будущего магазина, стояли строительные козлы; на них-то Павел Петрович и расположил — и опять уютнейше! — наше достояние. Рабочий (не хочется называть этого благородного человека работягой) сверкал в единственном светлом на все помещение проеме, и мы молча выпили по первому стакану и молча подождали довольно быстро пришедшего обновления наших организмов, и стало хорошо, опять хорошо и снова хорошо, и мне показалось, что рабочий защищает нас, отстреливаясь, от нехорошего, недоброжелательного к нам мира…
— Хочешь, совсем честно тебе скажу, сказал Павел Петрович и посмотрел на меня так грустно, что я не понял.
Но я был настолько снисходителен к нему ввиду такого благородства нашего рабочего, нашего защитника, нашего пулеметчика… что уже как бы не помнил (хотя на самом деле помнил) его ночного предательства, я был снисходителен и не хотел слышать его оправданий, унижающего его лганья, и я сказал, любуясь моим рабочим: