Андрей Битов - Обоснованная ревность
Речь его струилась по этому руслу, как поток, как стихи… Но это и были стихи!
О вечность, вечность! Что найдем мы там,За неземной границей мира? Смутный,Безбрежный океан, где нет векамНазванья и числа, где бесприютныБлуждают звезды вслед другим звездам.Заброшен в их немые хороводы.Что станет делать гордый царь природы,Который, верно, создан всех умней,Чтоб пожирать растенья и зверей.Хоть между тем (пожалуй, клясться стану)Ужасно сам похож на обезьяну.
Я был восхищен и подавлен.
— Прекрасные стихи…
Он испепелил меня взглядом и заиграл желваками. Будто я Сезанна помянул…
О суета! И вот ваш полубог —Ваш человек: искусством завладевший,Землей и морем, всем, чем только мог,Не в силах он прожить два дня…
Не жрамши… — Павел Петрович осекся и снова ожег меня взглядом, будто это я и был само воплощение…
— Эт-то в-ваши?.. — робко догадался я.
Великая скорбь залила его чело. Он замотал головой от невыносимого страдания.
— Многоэтажный человек… — говорил он. — Он и обезьяна, и питекантроп, и каменный, и бронзовый, и золотой, и язычник, и ранний христианин, и атеист, десятый век соседствует с первым, а первый с двадцатым, он в галстуке и набедренной повязке, с пращой и автоматом, рабовладелец, смерд, буржуа и пролетарий, грек, монгол и русский — все это одновременно, все это сейчас, не говоря уж о том, что он и женщина и мужчина… Мы судим по верхнему этажу, который он надстроил уже в наше время, но мы не знаем, какой из этажей реально заселен в нашем соседе: может, это монгольский сотник пятнадцатого века в "Жигулях", а может, слушатель платоновской академии в джинсах… Мы все из кожи вон уподобляемся друг другу, настаивая как раз на несущественных отличиях как на индивидуальности… и никто нам не подскажет, кто мы. Что ты скажешь про возраст дерева?.. Нет, не надо его пилить, чтобы считать кольца! — перебил он меня. — Что за варварство! Каждая клеточка дерева — разного возраста. Не старше ли нижняя ветвь верхней? А не моложе ли свежий лист нижней ветви старого листа верхней?..
Я не знал. Я стоял в замешательстве перед бурным потоком, внезапно преградившим путь. Павел Петрович заботливо помог мне перешагнуть его, ибо это была лишь жалкая струйка из протекавшей в муфте водопроводной трубы. Он развивал теперь передо мной в противовес теории слоя, в которую я уже веровал, некую теорию фрагментарности жизни и был крайне сердит на создателя.
— Подумаешь, понастроил! Без плана и контроля, как получалось и из того, что под руку попадалось… Это мы населяем, мученики, все логикой и стройностью, которая нам не дается, за что себя же и виним. А это самый обыкновенный курятник, только очень вычурный, с пристройками, лесенками и надстройками, выданный нам за совершенное здание, благо мы другого не видели. По кусочкам — и в кучу! А все — отдельно, все отдельно! — вскричал он, — Не завершено, недомалевано, сшито на живую… Стоп! — ликовал он. — Вот что живо, вот что грандиозно, вот что велико и божественно — нитка! Нит-ка-то — живая! Она-то и есть присутствие Бога в Творении! Как я раньше не подумал! — Павел Петрович плакал, по-детски растирая слезы по лицу.
— Ты что? Ты что?.. — умолял его я. — Что с тобой? — спрашивал я, еле сам сдерживая слезы.
— Бога жаль! — сказал он и, круто, по-мужски смахнув предательскую слезу, заиграл желваками, как Семион.
— Ну уж, — опешил я, — чем мы можем ему помочь?
— Именно мы и должны! — убежденно сказал Павел Петрович. — Он же верит в нас! Это не мы в него, а он в нас верит. Ты думаешь, ему легко? Взгляни на нас!.. Вот что тут… — И он опять заплакал. — Нет, ты не знаешь! Ты не знаешь! — причитал он. — Ведь он — сирота!
— Семион?..
— Бог — сирота, болван! Он — отец единственного сына, и того отдал нам на растерзание. Каково ему, от вечности лишенному родительской заботы, той же участи подвергнуть дитя свое единокровное!
Чего не ожидал, того не ожидал! Хмель вылетел у меня из головы. Во всяком случае, фонарь наконец отцепился от меня и отстал. Тьма вокруг густела.
— Разъясняю, — доносился Павел Петрович из темноты. — Сначала тебе вопрос. Адам был создан по образу и подобию… Можно ли считать его сыном Бога?
Шея как-то свободно болталась у меня в воротничке, почему-то показалось, что мне ее сейчас с легкостью свернут в темноте невидимой громадной рукою, тянущейся с неба.
— А вот нельзя! — ликовал Павел Петрович. — Потому что он сотворен, а не рожден! А Иисус— рожден! Иисус — сын. Я об этом еретическую книжку одну читал, не помню автора… Творением мы можем быть удовлетворены, даже горды, но это чувство еще любовью не назовешь, любить собственное творение может лишь дилетант, а не истинный Творец. Творение любить нельзя, а сына— нельзя не любить. Творение может не удовлетворять, но вряд ли в нем можно что-то исправить: сотворенное, оно не принадлежит создателю. Ты перечитываешь свои книги, ты можешь поправить хотя бы опечатку во всех экземплярах? Я любуюсь своими пейзажами?.. Такова реальная возможность любить свое создание и поправлять в нем. Творец не может войти в контакт с Творением, когда оно закончено, как бы оно ни огорчало его. Он может его лишь уничтожить. Но оно ведь живое! Единственный способ находит Господь — отделить себя от себя, послать другого себя, сына своего… Он отдает нам единственное и самое дорогое, чтобы тот доделал то, чего не мог он сделать сам. Учти еще и то, что не только Иисус — человек, но и Создатель, не нисходя к нам, становится человеком, ибо он отец человека Иисуса и этим он приносит еще одну жертву, обожествив Творение, усыновив его. И тогда мы, бывшие лишь созданием, подобным ему и сыну его, становимся и детьми его, ибо его сын — наш брат по матери и по крови. Но, став братьями Иисуса, не старше ли мы Иисуса? Адам старше Иисуса во времени, и, как дети его — Каин старше Авеля и Каин убивает Авеля, — не Каином ли стало Адамово человечество, распяв Божьего сына, а своего брата?
Мы вышли на свет следующего фонаря, я еще покрутил шеей, и тут нас разглядело возмездие. И не надо было крутить шеей — оно последовало не сверху, хотя, возможно, и свыше.
Из оставшейся за спиной темноты нас нагнал и круто тормознул "воронок". Два милиционера проворно выскочили из кабины, и один уже крепко сжимал мне руку повыше локтя, а второй, проскочив мимо, грузно шуршал в кустах, как лось.
Я оглянулся — милиционер смело заломил мне руку за спину; я ойкнул.
— Полегче, — сказал милиционер.
— Это вы по легче, — сказал я.
— Ты у меня! — сказал он.
— Я у тебя не убегаю и не сопротивляюсь, — сказал я.
— Это точно, — сказал он, — куда ты… денешься.
И он улыбнулся открытой, детской улыбкой. Был он сам мелковат, а зубы были замечательные и крупные. "А ведь я мог бы с ним справиться", — подумал я, сжимая в свободной руке ключ от храма. Бог меня спас, я мог бы и убить таким ключом…
— Ключик-то отдай мне, — сказал он тогда.
Я отдал.
— Ну и ключик! — восхитился он. — Откуда такой?
— От квартиры, — не удержался я.
Милиционер, к счастью, не обиделся, а засмеялся, довольный.
— Скажешь… — сказал он утвердительно и удовлетворенно.
— Да отпусти ты руку, не убегу, — сказал я.
— Прописан? — спросил он.
— Прописан, — сказал я.
— В Москве?
— В Москве.
— Где?
Я назвал.
— Далеко же ты забрался. Как добираться-то будешь?
— На такси.
— У тебя что, и деньги есть? — искренне удивился он. — Не все разве пропил?
— На такси осталось.
— Покажи прописку.
— Да не ношу я с собой паспорт! — Это меня всегда бесило.
— И зря, — сказал он, но руку отпустил.
Этот милиционер был ничего. Другой был хуже. Он вылез, запыхавшийся, из противоположных кустов: как он перепорхнул?
— Ушел, гад! — сказал он.
Что Павел Петрович сбежал, вызывало во мне смешанное чувство: с одной стороны, я был, конечно, за него рад; с другой — он меня этим очень удивил, такой своей способностью; с третьей… "Адам, Каин, Авель…" — думал я и усмехнулся не без горечи.
— Взгляни, — сказал мой, протягивая ключ коллеге.
— М-да, — протянул тот. — Откуда такой?
— Не говорит, — доложил мой, — и паспорта нет.
— Так ясно, — сказал тот, — без прописки, значит.
Я было вскипел, но мой поддержал:
— Говорит, что прописан в Аптекарском переулке.
— Где это?
— У грех вокзалов, — сказал я.
— Ну, у трех вокзалов вы все прописаны… — засмеялись они вдвоем. — А друг твой что, тоже там прописан?
— Да не друг он мне…
— Что, впервые видишь?