Дуглас Кеннеди - Покидая мир
Я уткнулась головой в его плечо, но не заплакала. Верн одной рукой неуверенно обнял меня за плечи, я почувствовала, что он делает это с опаской, не зная, как я могу отреагировать.
— Знаете, — заговорил он тихо, — даже если бы я этого и хотел, ничего бы все равно не получилось… невозможно. Рак простаты покончил с этой стороной моей жизни… впрочем, у меня практически никого и не было с тех пор, как жена от меня ушла.
— А чего же вы тогда хотите? — спросила я.
Верн немного отодвинулся от меня. Глаза у него были красные, больные. Вынув из кармана куртки носовой платок, он вытер лицо. Потом положил руки на руль и уставился перед собой на снежную круговерть.
— Хочу выпить виски, — ответил он наконец.
Глава восьмая
Мы доехали до ряда магазинчиков у автостоянки и зашли в бар. Подобные торговые ряды всегда выглядят отталкивающе, и этот не был исключением. Бар тоже был мерзкий: самая настоящая забегаловка с устоявшимся ароматом мочи, пива и мужского пота. Спасибо хоть, что не врубили какой-нибудь тяжелый металл на полную громкость, зато у стойки высился массивный телевизор, по которому транслировали хоккейный матч с участием команды «Калгари Флэймс». Когда мы вошли, на экране сцепились два игрока-соперника, они сорвали друг с друга шлемы, пошвыряли их на лед и теперь яростно пытались оборвать друг другу уши. Болельщикам в баре зрелище, похоже, доставляло удовольствие — они орали, подбадривая злобных питбулей в форме команды Калгари.
— Здорово, Верн! — поприветствовал бармен, когда мы вошли. Бармена звали Томми. Он походил на байкера и носил футболку, обнажавшую мощные бицепсы и татуировку: канадский кленовый лист, замысловато сплетенный с распятием.
— Симпатичное местечко, — заметила я, проходя за Верном к стойке и усаживаясь с ним рядом.
— Вовсе нет, — возразил Верн. — Зато близко — отсюда я всегда могу доковылять до дому.
Эта реплика немедленно породила у меня вопрос: Неужели от двух порций спиртного вы уже ковыляете… или приходите сюда, когда хотите нарушить свое правило двух порций? В последующие три часа я получила ответ на этот вопрос, потому что Верн не только пил сам, но и меня напоил до полного ступора. Тогда, после моего монолога, сказав, что хочет виски, он замолчал и молча тронул машину с места, не произнеся ни слова о том, о чем я рассказала. Он только вставил в свою стереосистему компакт-диск: фортепьянное трио Шуберта, меланхоличная, экспрессивная, зимняя музыка. Мы пробирались сквозь пургу назад к городу. Я была благодарна Верну за его молчание. Бытует мнение, что, если рассказать кому-то о своей беде, выговориться, якобы становится легче. Это ложь. Результат у таких разговоров один-единственный — ты облекаешь в слова свою муку. Ты выпускаешь ее наружу просто потому, что это неизбежно. Но это не так, как бывает с несвежей едой, отвергнув которую организм очищается. Ты не ощущаешь внезапного облегчения, нет чувства обновления, очищения и готовности начать все сначала. Мысль только одна: Вот, я это проговорила… и ничего не изменилось.
В общем, меня устраивало, что Верн не лезет мне в душу. Может, ему и самому когда-то говорили, что шизофрения дочери — не его вина, и он тоже не был с этим согласен. А может, мой рассказ настолько потряс его, что он теперь хотел лишь одного — напиться.
Какой бы ни была причина, Верн начал напиваться целеустремленно. Две порции исчезли в первые десять минут нашего пребывания в баре. Вроде бы спиртное немного взбодрило его. Потом он удваивал дозу каждые полчаса. Я шла с ним ноздря в ноздрю, не отставая. Интересный это был эксперимент — наклюкаться вот так, всерьез. Хотя в последнее время я часто выпивала, чтобы заснуть, но тут было совсем другое. По намекам, которые бросал время от времени бармен Томми: «Стало быть, Верн, вечерок будет, как тогда… Что скажешь, может, мне забрать твои ключи от машины — целее будут?», мне стало ясно, что мой коллега уже не впервые напивается здесь до положения риз. Я даже задала ему этот вопрос — примерно на пятом раунде:
— Так вы же входите в «АА»… и все такое… как же вы им потом рассказываете про подобные вечера?
— На самом деле все очень просто: примерно раз в пару месяцев, когда я понимаю, что должен выпить, я прихожу сюда и напиваюсь. Томми понимает, что у меня один из таких дней, и отлично знает, что ему делать, когда я перестаю понимать, что делаю. Было время, когда я напивался в хлам каждый день. Теперь я взял это под жесткий контроль.
В те три часа, что мы сидели в баре, разговор вел главным образом Верн. Алкоголь явно помог ему расслабиться, и он болтал на самые разные темы, сравнивал разные исполнения Малера, жаловался, что давно не ждет ничего от своей работы в библиотеке, упомянул даже о женщине, в которую был влюблен, когда учился в Королевском колледже:
— Ее звали Вероника. Виолончелистка из Лиона. Блестящая музыкантша и, на мой взгляд, очень красивая, хотя это своеобразная, суровая красота. Однажды я ей аккомпанировал. Это была Вторая соната для виолончели Мендельсона. И я почувствовал — по брошенным ею намекам, — что она ко мне не совсем равнодушна. Видит Бог, я просто голову потерял из-за нее. Но… я никогда не был силен в этих делах.
— Вы имеете в виду — обольщать женщин?
— Я имею в виду — быть нормальным.
— Помилуйте, да кто нормален?
— О, существует множество людей, идущих по жизни легко, без особых затруднений. Они знают, как найти свое счастье, могут с умом распорядиться своими талантами, им все удается.
— Все же мало у кого все складывается гладко как по маслу. Большинству приходится спотыкаться…
— Особенно при встрече с великой силой, которой никто из нас не в силах противостоять, — со смертью.
— Она вас пугает? Смерть.
— Она наступит, это точно. И как мне кажется, меня озадачивает только одно: сам факт того, что я как личность перестану существовать, что вся моя история исчезнет вместе со мной. Меня не станет. Как это будет?
— «Меня не станет», — повторила я. — Год назад это казалось мне весьма желанной перспективой.
— А сейчас?
— Сейчас… Я должна жить, жить с собой, что бы это ни значило.
Это был единственный момент за все время в баре, когда мы вскользь коснулись произошедшего раньше. Нам подавали очередные порции спиртного. Мы говорили. Я чувствовала, что виски оказывал свое действие, но мне была по душе эта алкогольная анестезия. Мне нужно было выпить, я по какой-то причине испытывала в этом потребность, как раньше испытала потребность рассказать о «том дне»… Это следовало сделать. Это было необходимо.
Мы с Верном набирались неуклонно, но неторопливо, так что обоим удалось продержаться, сохраняя ясность мысли, почти до пяти часов… а потом Томми вызвал для нас два разных такси (был настолько уверен, что мы не намерены проснуться рядом друг с другом?), помог нам выйти из бара на улицу и рассадил по подоспевшим автомобилям. Однако за пару часов до этого я мимоходом обратила внимание на одну вещь, которая, как оказалось впоследствии, напрямую определила течение моей жизни в последующие месяцы. Как это часто бывает с событиями, которые коренным образом изменяют наше существование, это вошло в мою жизнь исключительно благодаря тому, что я случайно посмотрела в определенный момент в определенную сторону, а именно бросила взгляд на телевизионный экран у бара ровно в тот миг, когда…
— Наконец-то поймали сукина сына, давно пора.
Это изрек бармен Томми, глядя на экран телевизора. На экране Джорджа Макинтайра, отца пропавшей тринадцатилетней девочки Айви, выводили из очень бедного бревенчатого дома. Это был мужчина сорока с небольшим, ожиревший и лысый, с реденькой бородкой, в замызганной футболке и пижамных штанах — полиция, очевидно, схватила его, когда он еще спал. Но хотя я отметила каждую деталь его неприглядной внешности и мысленно согласилась, что такой облик вполне соответствует представлениям о растлителях малолетних, внимание мое вдруг привлекли его глаза. Они были красными от слез. И я не увидела в них ни страха, ни чувства вины, ни озлобленности — нет, в них была душевная мука. Точно такая же мука, какую я после смерти Эмили замечала в собственных глазах, когда по неосторожности ловила свой взгляд в зеркале. Это был взгляд человека, потерявшего свое дитя и познавшего скорбь неописуемую. И в тот самый миг я осознала: этот человек не убивал свою дочь.
Макинтайра тем временем вели, заломив руки, к полицейской машине, пока вокруг выкрикивали свои вопросы и щелкали затворами фотокамер десятки репортеров и папарацци.
— Когда Джорджа Макинтайра уводили, — говорил репортер Си-би-си, — было слышно, как он кричит: «Я бы никогда не сделал плохого своей дочке. Никогда!» С момента исчезновения дочери он не раз публично заявлял, что надеется на ее благополучное возвращение. Макинтайр, сорока двух лет, известен полиции. Его жена, Бренда, активистка местной церкви Божьих Ассамблей и, по словам ее пастора, преподобного Ларри Корсена…