Жауме Кабре - Я исповедуюсь
– Я думаю, ты должен об этом написать, – повторила Сара через несколько дней. – Так ты сам лучше во всем разберешься.
– Почему я замираю, читая Гомера? Почему от брамсовского квинтета с кларнетом у меня перехватывает дыхание?
– Напиши об этом, – тут же сказал ему Бернат. – Тем самым ты мне сделаешь большое одолжение, потому что я тоже хотел бы это знать.
– Как это так, что я не способен встать на колени ни перед кем, но, слыша «Пастораль» Бетховена, готов пасть ниц?
– «Пастораль» – это шедевр.
– Конечно! Но знаешь, из чего вырос Бетховен? Из ста четырех симфоний Гайдна.
– И из сорока одной симфонии Моцарта.
– Да. А Бетховен написал всего девять. Но почти все девять находятся на другом уровне моральной сложности.
– Моральной?
– Моральной.
– Напиши об этом.
– Мы не можем понять произведение искусства, если не видим его эволюции. – Он почистил зубы и прополоскал рот.
Вытираясь полотенцем, он крикнул через открытую дверь ванной:
– Но всегда необходим гений художника, который как раз заставляет его эволюционировать!
– Значит, сила коренится в человеке, – ответила Сара из постели, зевая.
– Не знаю. Ван дер Вейден, Моне, Пикассо, Барсело́[319]. Это динамическая линия, которая берет начало в пещерах ущелья Вальторта[320] и не прерывается до сих пор, потому что человечество существует.
– Напиши об этом. – Через несколько дней Бернат допил чай и осторожно поставил чашку на блюдце. – Не хочешь?
– Это красота?
– Что?
– Все дело в красоте? Что такое красота?
– Не знаю. Но я узнаю ее. Почему ты не напишешь об этом? – повторил Бернат, глядя ему в глаза.
– Человек уничтожает человека, и человек же пишет «Потерянный рай»[321].
– Да, это загадка. Ты должен написать об этом.
– Музыка Франца Шуберта переносит меня в прекрасное будущее. Шуберт способен в малом выразить многое. Он обладает неистощимой мелодической силой, исполненной изящества и очарования и в то же время полной энергии и правды. Шуберт – это художественная правда, и мы должны держаться его, чтобы спастись. Меня поражает, что он был болезненным человеком, без гроша в кармане, страдал от сифилиса… Какая сила есть в этом человеке? Какая власть есть у него над нами? Я прямо сейчас, на этом самом месте, преклоняю колени перед искусством Шуберта.
– Браво, герр оберштурмфюрер. Я подозревал, что вы чувствительный человек.
Доктор Будден затянулся сигаретой и выдохнул тонкую струйку дыма, мысленно прислушиваясь к началу опуса сотого и напевая его с поразительной точностью.
– Хотелось бы мне обладать вашим слухом, герр оберштурмфюрер.
– В этом нет особенной заслуги. У меня диплом пианиста.
– Я вам завидую.
– Напрасно. Я столько времени учился – то медицине, то музыке, – что кажется, многое упустил в жизни.
– Ну, сейчас вы с лихвой наверстываете упущенное, если можно так выразиться. – Оберлагерфюрер Хёсс развел руками, указывая вокруг. – Теперь вы в самом центре жизни.
– Да-да, конечно. Можно сказать, даже слишком.
Оба помолчали, словно наблюдая друг за другом. Наконец доктор решился и, наклонившись над столом и вдавливая сигарету в пепельницу, спросил, понизив голос:
– Зачем вы хотели меня видеть, оберштурмбаннфюрер?
Тогда оберлагерфюрер Хёсс, таким тихим голосом, как если бы не доверял стенам собственного дома, сказал: я хотел поговорить о вашем начальнике.
– О Фойгте?
– Да.
Тишина. Вероятно, оба просчитывали риски. Затем Хёсс отважился спросить: что вы о нем думаете? Так, между нами.
– Ну, я…
– Я прошу… Я требую от вас быть честным. Это приказ, дорогой оберштурмфюрер.
– Так, между нами… Он придурок.
Услышав это, Рудольф Хёсс изобразил на лице удовлетворение. И откинулся на стуле. Глядя доктору Буддену в глаза, он сказал, что принимает меры для того, чтобы этого придурка Фойгта отправили на фронт.
– А кто возглавит…
– Вы, разумеется.
Вот тебе на! Это… А почему бы и нет?
Они уже все сказали друг другу. Новый союз без посредников между Богом и Его народом. Трио Шуберта еще звучало фоном к разговору. Чтобы нарушить неловкое молчание, доктор Будден сказал: вы знаете, что Шуберт написал это чудо за несколько месяцев до смерти?
– Напиши об этом. Правда, Адриа.
Но все мгновенно спуталось, потому что Лаура вернулась из Упсалы, и жизнь в университете, а особенно на кафедре, снова стала несколько неудобной. Лаура вернулась с повеселевшим взглядом, и он спросил ее – все хорошо? – а она вместо ответа улыбнулась и удалилась в пятнадцатую аудиторию. И Адриа решил – да, все в порядке. Она вернулась похорошевшей, именно – стала еще красивее. На этот раз Адриа занимал в качестве арендатора стол Пареры. Ему нелегко было вернуться к своим записям, в которых он с разных сторон пытался подойти к теме красоты – еще не зная, как именно это сделать, – и которые очень его занимали… И он впервые в жизни опоздал на занятие. Красота Лауры, красота Сары, красота Теклы… Следует ли ее принимать во внимание, размышляя о красоте? А?
– Я бы сказал, что да, – осторожно ответил Бернат. – Женская красота – неоспоримый факт. Нет?
– Виванкос сказала бы, что это утверждение отдает мужским шовинизмом.
– Этого я не знаю. – Бернат растерянно замолчал. – Раньше это было мелкобуржуазно, теперь – мужской шовинизм.
И тише, чтобы его не услышали никакие судьи:
– Но женщины мне нравятся. Они красивые – это я знаю.
– Ага. Но я не знаю, надо ли говорить об этом.
– Кстати, что это за удивительно красивая Лаура?
– А?
– Лаура, о которой ты говоришь.
– Так… я подумал про Петрарку.
– Это будущая книга? – спросил Бернат, указывая на кипу листов, лежащих на столе для рукописей, как если бы я собрался детально изучать их под отцовской лупой.
– Не знаю. Пока тридцать страниц, но мне нравится потихоньку пробираться вперед сквозь потемки.
– Как Сара?
– Хорошо. Она помогает мне сосредоточиться.
– Я спрашиваю, как у нее дела, а не как она на тебя влияет.
– У нее много работы. «Actes Sud» заказало ей иллюстрации к серии из десяти книг.
– Но как она?
– Хорошо. А что?
– Просто иногда она выглядит грустной.
– Бывают вопросы, которые нельзя разрешить даже любовью.
Через десять или двенадцать дней случилось неизбежное. Я разговаривал с Парерой, и вдруг она спросила: послушай, а как зовут твою жену? И в этот самый момент на кафедру вошла Лаура с кипой папок и идей; она прекрасно слышала, как Парера сказала: послушай, а как зовут твою жену? И я, опустив глаза, покорно ответил: Сара, ее зовут Сара. Лаура опустила папки на свой стол, где царил хаос, и села.
– Красивая? – продолжила Парера, словно хотела поглубже вонзить нож мне в сердце. Или Лауре.
– Ага.
– И давно вы женаты?
– Нет. Ну, на самом деле мы не…
– Ну да, я хотела спросить, давно вы живете вместе?
– Нет, не очень.
Допрос закончился не потому, что у следователя КГБ не было больше вопросов, а потому, что ей пора было идти на занятие. Евлалия Ивановна Парерова вышла, но, прежде чем закрыть дверь, сказала: береги ее, сейчас такое время…
И мягко закрыла дверь, по-видимому не чувствуя необходимости уточнить, какое именно сейчас время. И тогда Лаура встала, положила руку с краю всех папок, бумаг, книг, конспектов и журналов своего густонаселенного стола и одним движением смела все это на пол посредине кабинета. Великий грохот. Адриа виновато смотрел на нее. Она села, не глядя на него. В этот момент зазвонил телефон. Лаура не стала снимать трубку, а ничто в мире не наводит на меня такую тоску, честное слово, как телефон, который звонит и звонит, и никто не снимает трубку. Я подошел к своему столу и ответил:
– Алло? Да, минуточку. Лаура, это тебя.
Я стою с трубкой в руке, она смотрит в пустоту, не проявляя ни малейшего желания протянуть руку к телефону, стоящему у нее на столе. Я снова поднес трубку к уху:
– Она вышла.
Тогда Лаура сняла трубку со своего телефона и сказала: алло, я слушаю. Я повесил, а она сказала: эй, дорогая, что поделываешь? И засмеялась хрустальным смехом. Я собрал свои записи об искусстве и эстетике, у которых еще не было имени, и сбежал с кафедры.
– Мне нужно кое-что обдумать, – сказал доктор Будден, вставая и оправляя свой безупречный китель оберштурмфюрера, – потому что завтра у нас поступление.
Он посмотрел на оберлагерфюрера Хёсса, улыбнулся и, зная, что тот не поймет его, добавил: