Жауме Кабре - Я исповедуюсь
– Ладно. Но если бы я мог играть на скрипке, как ты, я бы…
– Да ничего бы ты не сделал.
– Что с тобой? Вы опять поссорились с Теклой?
– Она не захотела прийти.
Дело усложнялось. Что мне на это ответить?
– Пойдем к нам.
– Может, поужинаем где-нибудь?
– Дело в том, что…
– Сара тебя ждет.
– Ну, я сказал ей, что… Да, она меня ждет.
Такова история Берната Пленсы: мы дружим уже много лет. Уже много лет он завидует мне, потому что не может понять, какой я на самом деле; уже много лет я восхищаюсь тем, как он играет на скрипке. И время от времени между нами происходят грандиозные ссоры, как между отчаявшимися любовниками. Я люблю его, но не могу не говорить, что он пишет плохо, неинтересно. С тех пор как он начал давать мне свои рукописи, он опубликовал несколько очень плохих сборников рассказов. И хотя Бернат совсем не глупый человек, он не может понять, что если его произведения никому не нравятся, то это, вероятно, не потому, что все вокруг не правы, а потому, что его рассказы совсем неинтересны. Совсем. И у нас с ним всегда один и тот же разговор. А его жена… Не могу поручиться, но мне кажется, что жить с Бернатом должно быть трудно. Он входит в концертино городского оркестра Барселоны. Вместе с несколькими товарищами играет камерную музыку. Чего еще желать? – спросит большинство смертных. Но он с ними не согласен. Дело в том, что он, как и все смертные, не умеет разглядеть счастья рядом, потому что его глаза ослеплены счастьем недосягаемым. В Бернате много того, что так свойственно людям. А я не смог пойти с ним поужинать, потому что Сара грустит одна дома.
Бернат Пленса-и‑Пунсода, очень хороший музыкант, упорствующий в том, чтобы искать несчастья в литературе. От этого нет прививки. И Али Бахр посмотрел на группу играющих детей, укрывшихся от солнца в тени стены, что отделяет сад Белого осла от дороги, которая ведет из Аль-Хисвы в далекий Бир-Дурб. Али Бахру только что исполнилось двадцать лет, и он не знал, что одна из играющих девочек, которая сейчас визжала, убегая от мальчишки с ободранными коленями, была Амани, та самая, что через несколько лет станет известна на всей равнине как Амани-красавица. Он ударил осла палкой, потому что через пару часов должен был быть дома. И чтобы дать выход своей силе, Али Бахр взял с дороги камень, не слишком большой и не слишком маленький, и, замахнувшись, с силой швырнул его вперед, словно показывая ослу правильную дорогу.
О судьбе «Плазмы» Берната Пленсы в двух словах можно сказать следующее: ни одного отклика, ни одной рецензии, ни одной критической статьи, ни одного проданного экземпляра. По счастью, ни Бауса, ни Адриа, ни Текла не сказали ему: вот видишь, мы тебя предупреждали. А Сара, когда я рассказал ей об этом, сказала мне: трус, ты должен был быть там и изображать публику. А я: это было бы для него унизительно. А она: нет, он чувствовал бы дружескую поддержку. И жизнь продолжилась.
– Это кампания против меня. Они хотят, чтобы я был незаметным, чтобы меня не было.
– Кто?
– Они.
– Ты нас познакомишь?
– Я не шучу.
– Бернат, тебя никто не ненавидит.
– Еще бы. Они наверняка даже не знают, что я существую.
– Скажи это публике, которая аплодирует тебе после концерта.
– Это другое – мы тысячу раз об этом говорили.
Сара слушала их молча. Вдруг Бернат посмотрел на нее и слегка обвинительным тоном спросил: а ты что думаешь про мою книгу? То есть он задал ей вопрос, тот единственный вопрос, я думаю, который автор не может задавать безнаказанно, потому что всегда есть риск получить ответ.
Сара вежливо улыбнулась, а Бернат поднял брови, ясно давая понять, что имеет неблагоразумие настаивать.
– Я ее не читала, – ответила Сара, не отводя глаз.
И добавила уступку, которая меня удивила:
– Пока не читала.
От удивления Бернат застыл с раскрытым ртом. Ты никогда ничему не научишься, Бернат, подумал Адриа. В тот день он понял, что Бернат безнадежен и всю жизнь будет при каждой возможности наступать на те же грабли. Бернат тем временем, не отдавая себе отчета в том, что делает, осушил полбокала великолепного вина из региона Рибера-дель‑Дуэро.
– Обещаю вам, что перестану писать, – заявил он, отставляя бокал; я уверен, что он хотел заставить Сару почувствовать себя виновной в неоказании помощи.
– Посвяти себя музыке, – сказала ты с улыбкой, в которую я до сих пор влюблен, – и все получится.
И сделала глоток вина из пурро. Пить риберу-дель‑дуэро из пурро! Бернат посмотрел на тебя с раскрытым ртом, но промолчал. Он был совершенно сбит с толку. Наверняка не заплакал только потому, что рядом был Адриа. В присутствии женщины, даже если она пьет вино из пурро, плакать легче. В присутствии мужчины это обычно не доставляет удовольствия. Но вечером состоялась первая серьезная ссора с Теклой: Льуренс круглыми от ужаса глазами наблюдал из своей постели, как отец мечет громы и молнии, и чувствовал себя самым несчастным ребенком в мире.
– Разве я много прошу, черт возьми! – рассуждал Бернат. – Только чтобы ты снизошла прочитать мои рассказы. Это все, что мне нужно!
Переходя на крик:
– Это что, слишком много? А? А?
И тут на него напали сзади. Льуренс, босой, в пижаме, в ярости вбежал в столовую и набросился на отца, когда тот говорил: я не чувствую никакой поддержки своего творчества. Текла смотрела в стену, словно видела на ней свою собственную карьеру пианистки, прерванную беременностью, и чувствовала себя глубоко оскорбленной – понятно? Глубоко оскорбленной, потому что как будто единственное, что мы должны делать в жизни, – это восхищаться тобой. И тут на него напали сзади: Льуренс обрушил кулаки на отцовскую спину, словно на боксерскую грушу.
– Кто тут еще! Прекрати немедленно!
– Не кричи на маму!
– Иди спать, – приказала Текла, сопровождая свои слова взглядом, призванным выразить солидарность, – я сейчас приду.
Льуренс ударил Берната еще пару раз, а тот сидел с широко раскрытыми глазами и думал: все против меня, никто не хочет, чтобы я писал книги.
– Ты заблуждаешься, – сказал Адриа, когда Бернат поведал ему эту историю. Оба шли вниз по улице Льюрия: один со скрипкой на репетицию, а другой – читать лекцию по истории идей (из второй части курса).
– Чего тут заблуждаться! Даже мой сын не хочет меня выслушать!
Сара, любимая, я говорю о том, что случилось много лет назад, когда ты наполняла мою жизнь. Мы все постарели, а ты во второй раз оставила меня одного. Если бы ты слышала меня, то наверняка с досадой покачала бы головой, узнав, что Бернат все такой же – продолжает писать не представляющие никакого интереса рассказы. Иногда меня прямо возмущает, что музыкант, способный извлекать из своего инструмента такие звуки и создавать вокруг себя такую плотную атмосферу, не способен – нет, не писать гениальные рассказы, а просто понять, что его персонажи и истории ничего не стоят. Словом, то, что пишет Бернат, даже у нас не рождает ни одного отклика, ни одной рецензии, ни одной критической статьи, ни одного проданного экземпляра. И хватит говорить о Бернате в таком духе, потому что в конце концов у меня испортится настроение, а у меня есть еще другие заботы, прежде чем пробьет мой час.
Приблизительно в это время… Кажется, я недавно об этом говорил. Какое значение может иметь хронологическая точность, если до сих пор я излагал события в таком беспорядке! Главное, что Лола Маленькая начала ворчать по любому поводу и жаловаться, что китайские чернила, уголь и карандаши, которыми пользуется Сага, все мне здесь пачкают.
– Ее зовут Сара.
– Она четко произносит: Сага.
– А я говорю, ее зовут Сара. А кроме того, уголь и прочее она держит в своей мастерской.
– Ну да. Недавно она перерисовывала картину в столовой – уж не знаю, что она находит в том, чтобы рисовать все черным, – и оставила мне свои тряпки в таком виде, что я их еле отстирала.
– Лола Маленькая…
– Катерина. И полотенца в ванной. Поскольку руки у нее всегда черные… Наверное, у лягушатников так принято.
– Катерина…
– Что?
– Художникам нужна свобода.
– Они начинают вот с такого, – сказала Катерина, показывая кончик пальца, но я перебил ее, не дав перейти ко всей руке:
– Сара в этом доме хозяйка, и ей решать что и как.
Я знаю, что обидел Катерину этим заявлением. Но дал ей молча покинуть кабинет вместе со своей обидой и остался наедине еще с неясными идеями, которым со временем было суждено понемногу озарять мои наброски, чтобы превратить их в «Эстетическую волю» – эссе, доставившее мне наибольшее удовлетворение из всего, что я написал.