Артур Миллер - Присутствие. Дурнушка. Ты мне больше не нужна
Я никогда не был женат, хотя несколько раз был помолвлен — всякий раз с кроткой и нежной девушкой, но мне не хотелось разбивать сердце моей матери. С тех пор я понял, что был слишком привязан к ней, но до конца в этом не уверен. Больше всего на свете я люблю детей, семейную жизнь. Однако каждый раз в последний момент мне приходила в голову некая мысль и надолго застревала у меня в мозгах — о том, что этот брак не является абсолютно необходимым. И я никогда не заходил дальше помолвки. Я нередко жалею, что не родился в Европе, в родном селе отца, где о браке договариваются родители и у тебя до самой свадебной церемонии нет никакой возможности увидеть лицо невесты, даже под вуалью. Там, мне кажется, я был бы преданным мужем и хорошим отцом. Все-таки это какая-то непонятная ситуация. Мне не хватает жены и детей, которых у меня никогда не было.
Я был крайне удивлен, увидев входящего в гримерку юношу, хотя ему, наверное, было года двадцать два или двадцать три. Он был небольшого роста, с кудрявыми волосами и розовым лицом, по которому не было заметно, что он уже начал бриться. Выражение лица было приветливое, глаза поблескивали.
— Я хотел только напомнить вам про нынешнюю полночь, — сказал он.
Про нынешнюю полночь? А что будет нынче в полночь? Я терялся в догадках. С минуту я все еще думал, что речь идет о смерти отца, о которой я позабыл, и что в полночь состоится какая-то церемония или еще что-то.
— Собрание, — пояснил он.
И я вспомнил. Я согласился сидеть в президиуме собрания под лозунгом «Бродвей за мир». Согласился, потому что меня к этому буквально вынудил Доналд Фрост. Племянник моего костюмера, музыкант двадцати одного года от роду, недавно лишился глаз где-то во Вьетнаме, и мне было его очень-очень жалко. Костюмера своего, Роя Делькампо, я что-то давненько не видел. Он даже не звонил мне с тех пор, как пришло это известие. Конечно, он скоро объявится, придет в один из ближайших вечеров, но пока что его не было видно. Сказать по правде, я и не знаю, кто в этой войне прав, а кто нет, но твердо уверен, что лет через десять никто уже не будет помнить, в чем было дело и кто за что там воевал. Точно так же, как я сижу здесь, за моим гримировочным столиком, где сейчас пишу это, и из-за которого, как мне иногда кажется, вообще никогда не вылезал и не выходил на сцену — а у меня ведь было сорок три спектакля, сорок три премьеры, — и кто теперь может припомнить всех актеров-участников этих спектаклей, точные названия битв, которые мы представляли, не говоря уж об отзывах критиков или даже о названиях большей части этих пьес? Я-то знаю, что именно это еще удерживает меня в этой жизни, вот, собственно, и все. Но теперь мне даже трудно вспомнить, каким именно актером я хотел когда-то стать. Насколько я знаю, не таким, каким стал.
Но тут, совершенно внезапно, при мысли об этом собрании мне стало как-то не по себе. Я заволновался. Я всегда уважал актеров, имеющих собственные убеждения, тех людей, что в старые добрые времена назывались леваками или как-то еще. Что бы люди ни говорили, эти парни и девушки умели дружить. Только я-то никогда не ощущал никакой потребности в том, чтобы ставить свою подпись под чем-то таким политическим. Никогда не считал, что это на что-то повлияет, подпишу я эту штуку или нет.
Кроме того, я не любил просто так появляться на публике. Но сейчас я посмотрел на этого парнишку, а он посмотрел на меня, и я снова увидел то, как выглядели люди моего поколения много лет назад, и понял, что это собрание — не просто собрание или митинг, это попытка остановить мир от падения в пропасть. Сам-то я в это не верю, а вот для него это было не так, для него — а я сразу понял, что он тоже актер, — каждое такое мероприятие было как шоу, как представление, кладущее начало чему-то новому. Легко можно было заметить, что он все еще помнит все-все, что с ним когда-либо случалось, и что сам он на пути наверх, поднимается все выше и выше. Говоря по правде, я здорово боялся этого собрания, но у меня не хватило духу сказать ему, что это не будет иметь никакого значения, буду я в нем участвовать или нет. Так что мы пожали друг другу руки, и он даже обхватил мою руку другой рукой, словно мы были союзниками, или даже чтобы показать, что ему особенно отрадно, что человек старшего возраста намерен быть вместе с ними. Что-то в этом роде.
Когда он повернулся и вышел, я заметил, какое вытертое на заднице у него пальто — в этом месте материал был гораздо светлее, чем вокруг. Актер всегда замечает подобные вещи. Это означает, что он много сидит в этом пальто, да к тому же на не слишком мягких сиденьях, например, на бетонных цоколях колонн перед библиотекой на Сорок второй улице или даже на парковых скамейках или на каких-нибудь облезлых стульях в приемной перед офисом продюсера. А здесь тратит время на всякие собрания и митинги. Я вот просто не в состоянии, подумалось мне, представить себе хоть что-то, ради чего я стал бы сидеть и ждать, и мне стало жаль, что у меня нет ничего подобного. И в итоге пришел к тому, что даже порадовался, что пойду на это собрание. Отчего так вышло, не знаю.
Кажется, в тот вечер я играл лучше, чем обычно, правда, вряд ли это заметил кто-то еще, но я обнаружил, что смотрю на своих товарищей актеров так, словно видел их всех впервые в жизни. И мне внезапно все это показалось замечательным — игра на сцене, участие в постановке пьесы, способность забыть обо всем остальном, чтобы мы все изображали правдиво: по-настоящему сердились, смеялись, по-настоящему пили сидр, который нам полагалось пить и который на самом деле был чаем, и кашляли, как будто и впрямь были простужены. К концу второго акта один из зрителей в третьем ряду встал и вышел из зала, а меня обычно расстраивают такие демонстративные уходы, но сегодня вечером у меня мелькнула мысль, что это у него такая роль — выйти из зала, что все зрители тоже играют некие свои роли; ведь в конце концов само это действо, когда столько людей сидит вместе и смотрит в одном направлении и не разговаривает, это тоже своего рода игра, представление. Если не считать того, что некоторые из нас очень скоро и в самом деле умрут.
И еще одна мысль тоже пришла мне в голову — именно тогда, когда тот зритель выходил из зала, — что в действительности единственная разница между сценой и жизнью в том, что в реальной жизни после сцены со смертельным концом ты уже никогда не встанешь. Даже президентов теперь гримируют перед всякими теледебатами или выступлениями. Каждый из нас каждое утро надевает костюм. За исключением меня, который, вместо того чтобы и впрямь жениться, всякий раз останавливался в самый последний момент.
Актеров уже вызывали на сцену, когда я подумал: может, я потому не женился, что это сделало бы мою жизнь реальной и каким-то образом оторвало бы меня от сцены.
На следующее утро я отправился навестить отца в санатории. Я был у него всего лишь три или четыре дня назад, но когда я сегодня проснулся и попытался почитать присланные мне новые сценарии, а потом сделал несколько телефонных звонков, то почувствовал, что мне надо поехать к нему. И поехал.
День был очень ветреный, настоящий октябрьский день. Небо над Нью-Йорком было ясное. Мой отец всегда любил сильный ветер и холодную погоду. Он тогда поднимал воротник пальто и говорил: «А-а-ах!», и я, еще будучи мальчишкой, подражал тому, как он выдыхает, и радовался, глядя на него, стоящего лицом к летящему холодному ветру. «Нынче не очень-то жарко, малыш».
Старый человек, заключенный теперь в клетку. Но прутья стоят перед его лицом так близко, что он их не видит, вот он и передвигается: шаг в одну сторону, шаг в другую. И в конце концов понимает — в сотый раз, каждый день, — что он не свободен. Но не понимает почему. Ему кажется, что кто-то это знает, и кто бы это ни был, он желает ему зла. И что-то непременно случится, когда придет время. А пока что-то держит его здесь, удерживает на какой-то период времени, временно, если можно так сказать.
Палата недавно заново покрашена и пахнет краской — светло-синий цвет, наложенный поверх множества слоев краски, так что новая сверкающая поверхность вся в бугорках. С потолка свисает шнур с прикрепленной к его концу светящейся пластмассовой кисточкой, и он цепляет ее головой всякий раз, когда перемещается по палате. Ночью, в темноте, он ложится в свою постель и засыпает с отблеском синеватого света от нее на сетчатке глаз. Во второй половине дня он может потянуть за эту кисточку, и тогда на потолке загорается свет. Он никогда не ладил со всеми этими механическими приспособлениями, так что когда он дергает за этот шнур, то смотрит на потолочную лампу, несколько удивленный тем, что свет все-таки загорается. Иногда, когда он задевает головой за кисточку, он слегка почесывает макушку, словно ему на лысину села муха. Слово «удар» очень правильно отражает суть дела; это как бы прикосновение к мозгу, несильное, но ощутимое. И его вполне достаточно.