Пять времен года - Иегошуа Авраам Бен
«Если ты готов примириться с миром, каков он есть, можно вполне жить и в Восточном Берлине, — думал Молхо, снова проходя мимо Мемориала, где вечный огонь пылал в этот вечерний час с поразительной красотой и силой. — Может быть, войти снова и пройти еще один круг, чтобы уже действительно сделать все возможное?» И он опять присоединился к группе, которая на этот раз, к его радости, оказалась французской, что позволяло ему заодно и понять объяснения гида. В Париж он теперь явно уже не попадет, так хоть послушает французский язык на прощанье. Впрочем, объяснения оказались довольно интересными. Гид рассказал, что здание Мемориала было построено в 1816–1818 годах архитектором Карлом Фридрихом Шинкелем и представляет собой образец эклектического стиля — колонны и ступени имеют простые дорические черты, а все прочее — неоклассицизм. В девятнадцатом веке здание служило просто караульным помещением, после Первой мировой войны стало мемориалом погибших немецких солдат, а после Второй мировой войны — мемориалом жертв милитаризма и нацизма. Молхо так понравилось с этой группой, что он последовал за ними, когда они перешли бульвар и направились к зданию старой оперы, которое разрешалось осмотреть, хотя там шел ремонт.
Они поднялись по старинным ступеням, куда более крутым, чем в опере Западного Берлина. «Упади моя советница здесь, — подумал Молхо, — она бы не то что ногу подвернула — пожалуй, костей бы не собрала». Гид провел их на высокий балкон с темными, как в соборе, стенами и начал подробно рассказывать об архитектуре здания. «Жаль, что сегодня нет представления, — думал Молхо. — Расскажи я в Израиле, что был на спектакле в опере Восточного Берлина, моя репутация меломана поднялась бы на недосягаемую высоту». Тем временем гид, увлеченный собственным рассказом, решил провести туристов прямо в зал, хотя он тоже находился на ремонте и все кресла были затянуты пластиком. Тут он стал с воодушевлением рассказывать о планах реставрации зала, особенно подчеркивая намеченное восстановление старинных картин на потолке. Когда группа наконец вышла из зала и направилась по коридору к выходу, послышались звуки музыки и пения, насторожившие французов, и гид, по их просьбе, провел их в другой зал, поменьше, по-видимому предназначенный для репетиций, потому что здесь на сцене, вокруг стола, сидели несколько человек с нотами в руках. «Можно ли иностранным туристам послушать?» — спросил гид по-немецки. Певцы не только не возражали, но напротив — казалось, были даже рады показать иностранцам свою работу.
Декораций не было, на сцене стоял только большой рояль, за которым сидел аккомпаниатор, певцы без конца повторяли один и тот же отрывок, а постановщик, невысокий, чернявый человек, то и дело прерывал их своими замечаниями. Французы, рассевшиеся было послушать, вскоре начали перешептываться — как видно, им надоело, — но Молхо был увлечен. Даже когда вся французская группа потихоньку вышла, он остался сидеть, как прикованный, в своем углу, вслушиваясь в голоса исполнителей. Он никогда в жизни не бывал на репетициях, и, хотя знал, что на этот раз не увидит конечный результат, сам процесс становления оперы показался ему необыкновенно интересным.
Музыка была ему незнакома, он не имел ни малейшего представления, современная это опера или давняя, а может, и старинная. Иногда она казалась ему такой примитивной, что можно было принять ее за средневековое произведение, хотя он когда-то слышал, что в средние века опер еще не писали. Постепенно его интерес, однако, переместился с музыки на чернявого дирижера, который время от времени необычайно оживлялся, расхаживал по сцене, размахивал руками, давал указания пианисту, иногда пел сам, а иногда взволнованно выхватывал у певцов ноты и менял что-то карандашом, как будто был не только постановщиком и дирижером, но и самим композитором. Его воодушевление, казалось, усиливалось по мере того, как певцы уставали. Но тут Молхо внезапно заметил, что в углу сцены сидит еще один человек — он почему-то не пел со всеми, а оставался совершенно неподвижным. «А вдруг это какой-то их коммунистический комиссар по музыке, — испугался Молхо, — и сейчас, увидев постороннего в зале, прикажет закрыть все входы и выходы?!» Он торопливо поднялся и начал крадучись пробираться между стульями в поисках выхода. Певцы замолчали, пианист остановился, неподвижный доселе комиссар резко привстал, а энергичный дирижер, видимо заметив беглеца, что-то крикнул ему по-немецки, но Молхо, торопясь улизнуть, не обращал внимания на его слова — страшась, что его вот-вот схватят и обвинят в музыкальном шпионаже или оперной диверсии, он молча продвигался к двери. Но тут со сцены крикнули опять, и он оглянулся.
Сцена была залита светом, а свет в зале был выключен, и поэтому они не могли его разглядеть, но, видимо, приняли за кого-то знакомого, потому что дважды отчетливо позвали: «Зигфрид? Зигфрид?» Молхо оглянулся, но за ним не было никакого Зигфрида, и он остановился, напуганный, слегка согнувшись и приложив руку козырьком ко лбу, как будто смотрел куда-то вдаль. «Пардон, — крикнул он хрипло, то ли спрашивая, то ли отвечая и надеясь, что это всем известное слово покажет им, что он всего-навсего задержавшийся или отставший от группы французский турист. — Пардон?» И, не ожидая ответа, снова — наклонив голову, на ватных ногах, с дрожащими коленями — прошел между стульями к двери, которая, к его великой радости, оказалась незапертой, что позволило ему быстро выйти в коридор и добежать до выхода из здания. Выбравшись наконец на знакомый широкий бульвар, он так же поспешно добрался до пропускного пункта и, решив махнуть рукой на оставшуюся у него кучу восточногерманской мелочи, торопливо стал в очередь, отдал свой пропуск и перешел обратно на свободный Запад. Только сейчас он успокоился и вдруг почувствовал себя в приподнятом настроении.
32За день канаву возле пансиона засыпали землей, и сейчас идти было легче. Но в самом пансионе было шумно — прибыла группа итальянцев, и все были заняты расселением этих крикливых гостей. Веселый огонь горел в камине, а в голубятне номер один лежали сразу три сообщения, которые ему тут же перевели на английский. Первое было от госпожи Занд, которая звонила после полудня из Восточного Берлина сообщить, что у нее все в порядке и нечего беспокоиться, потому что ее «приняли» — впрочем, не указывая конкретно, куда именно приняли. Второе сообщение было из Израиля, от Анат, которая передала, что будет ждать отца завтра ночью в аэропорту Бен-Гурион, а третье — от администрации пансиона с извещением, что номер на втором этаже занят, как его и предупреждали, и все его вещи уже перенесены в маленькую комнату на первом.
Он поднялся к себе. Чувствовалось, что немцы постарались как можно аккуратнее перенести и разместить все ее вещи, но злополучный сундук спрятать им уже не удалось, и его просто положили на кровать, как будто думали, что Молхо ляжет с ним в обнимку. Он тут же вернулся в вестибюль, чтобы обсудить вопрос о сундуке с симпатичной хозяйкой, уже нарядившейся к вечернему открытию маленького бара. Сам он, объяснил Молхо, уезжает завтра, но сундук принадлежит не ему, а госпоже Занд, которая перебралась в Восточный Берлин, но, возможно, еще вернется за своими вещами. Хозяйка сочувственно выслушала сообщение о даме, решившейся перейти в Восточный Берлин; что же касается сундука, сказала она, то это не составляет проблемы — это уже не первый раз в их практике, когда гости оставляют свои вещи в гостинице, и у них на этот случай есть специальный подвал. Тут же вызвали дедушку, который вместе с Молхо затащил сундук в лифт, откуда они вдвоем понесли его сквозь шумную толпу итальянцев в кухню и там, подняв крышку в полу, опустили по крутым ступенькам в указанный хозяйкой подвал. Старик проявил неожиданную силу и сноровку — Молхо еще не успевал найти, где поднять и откуда подтолкнуть, а сундук уже как будто двигался сам, подпрыгивая и поворачиваясь вокруг своей оси так ловко и точно, что Молхо оставалось только извиняться за причиненные хлопоты. Впрочем, старик не понимал по-английски и потому отвечал дружелюбными улыбками и кивками.