Михаил Литов - Московский гость
Правда, Соня кричала, ее призывы о помощи, ее ужас выглядели весьма правдоподобными. И самый резвый скорочтец не прочитал бы за один присест все, что можно написать о ее лице, каким оно явилось в ту роковую минуту во всей нескончаемости выражений, в небывалом богатстве и многообразии быстро, набегом, посетивших его чувств. У некоторых зрителей даже зашевелились сомнения касательно добровольности участия гимнастки в этом рискованном номере, и нашлись любопытные и дотошные мужчины, которые побежали в гостиницу, чтобы на месте окончательно прояснить ситуацию. Неожиданно Соня исчезла. Гад втянул ее назад в номер. Она была ни жива ни мертва и обессилено свалилась на пол, а тварь, как-то скверно раздувшись, едва не лопаясь, подхватила ее и стала переворачивать, вертеть, опять заключая девушку в свои мощные кольца. Сопротивление Сони было вялым и бесполезным.
— Что там у вас происходит? — раздался за дверью голос дежурного администратора. — Откройте! Вы слышите? Немедленно откройте! Я приказываю!
У Сони глаза вылезли из орбит, рот раскрылся в беззвучном вопле, и язык, бессмысленно виляя из стороны в сторону, вывалился наружу. Последним она осознала облегчение, с каким из ее желудка под тихие скорбные звуки потекло горячее жидкое дерьмо. Тварь же, вздыбившись в отчаянном рывке и поставив на ноги труп, мельчала и лопалась, во все стороны летели обрывки ее плоти, она рассеивалась, и затем лишь струйка темного воздуха пронеслась, извиваясь, над ковром, отыскала в углу щель и нырнула в нее. Когда люди ворвались в номер, труп еще держался на ногах. Однако он тут же с неприятным стуком рухнул на пол. Это дало повод к разногласиям, ибо одни уверяли, что увидели еще живую девушку, которая тут же по неизвестной причине свалилась, как подкошенная, а другие, более, конечно, наблюдательные, твердо держались первоначального мнения, что девушка была уже мертва, когда они вошли, и неизвестны прежде всего причины, по которым она продолжала стоять, как и природа того, что неким дымком носилось вокруг нее, а затем, скользнув над ковром, исчезло в подполье.
--Это происшествие, имевшее новостью убийство, не произвело, как уже указывалось, большого впечатления на спешивших погулять людей. О, могли бы они прокрутить назад ленту да подслушать предшествовавший неслыханному и загадочному преступлению разговор, могли бы внять тому, о чем толкуют перед гибелью люди и даже ставящие себя выше людей, тогда, быть может, наполнились бы их сердца смятением и священным ужасом перед пустотой и, предохраняясь от этой пустоты, как от напасти, как от чумы или сифилиса, они всегда говорили бы уже о важном и сокровенном, как если бы смерть грозила им каждую минуту. Но этого не случилось, и они, потолкавшись и повздыхав в переулке, где разыгралась трагедия, посокрушавшись, а на всяких разгорячившихся создателей версий, которые тут уже развили бурную деятельность, пожав плечами, спокойно отправились дальше, влились в толпу, вообще ничего не знавшую о чудовищном злодеянии в гостиничном номере, и вместе со всеми поспешили на площадь.
Там народ еще толпился вокруг мэра, смотрел на него с тонко дрожащими от благоговейного, доходящего до телячьей трепетности и как бы неги, восторга губами, со слезой на глазах, с жгучим нетерпением высказать что-то необходимое, рвущееся из груди; однако от этого нетерпения слова только застревали в горле, раздирая его в клочья. Какой-то болезненный ком невысказанных слов распирал многих в той толпе. Мэр лишь приговаривал им в утешение: я понимаю, все понимаю…
Но пылкая привязанность к власти довлела уже, главным образом, над той частью народонаселения, в которую градоначальник вошел, спустившись с трибуны. Он образовал там уголок кипения, раскаленных углей, в сущности, это были как бы уже не живые люди, а опаленные края дыры, пробитой чем-то сверкающим и огненным, пораженные участки тканей, превращенные в лохмотья куски материи. Люди эти не могли уйти, потому что не уходил сам мэр, и они уже фактически не владели собой, все их содержание вылилось единственно в способность испытывать благоговейную любовь и выражать ее неразборчивым бормотанием, они были уже отбросами, отрезанными ломтями, они никогда не очнутся, не придут в себя, следовательно, заслуживали того, чтобы их либо изолировали от сохранившего здравомыслие ядра общества, либо вовсе пустили в расход.
Конечно, их вины в том, что происходило с ними, не было никакой, вся вина лежала на градоначальнике, который не понимал, что пора уйти, освободить личность этих несчастных от плена, в который он их вовлек, от ярма, которое он на них надел. Он продолжал стоять на площади как ни в чем не бывало, радуясь радостям народа и веря в свое единение с ним, и более чем несчастная душа этих узников уменьшалась в росте, корежилась, карячилась, уродовалась, бессмысленно и бесцельно гибла.
Оркестр играл в быстром темпе, и порождаемые им звуки разносились далеко. Был и другой оркестр, и третий. Их множество играло на обширной площади, и всюду у музыкантов были раскрасневшиеся лица, они смеялись оттого, что задавали празднику нужный тон и устраивали настоящее волшебство ритмов. Хорошее чувство перешло от музыки к людям, и они, обнявшись, переплетя руки, пустились в пляс, перебирали ногами и выгибали груди колесом. И в такую глубокую гармонию простерлись музыка и ответные добрые чувства слушателей, что танец этих возвеселившихся сердцем людей вышел за пределы моральных оценок, не мог быть плохим или хорошим, изысканным или развратным, он мог быть только исключительным и был таковым. Особенно хорош, дружен и ладен сделался танец тех, что пошли единым строем, как шеренга солдатиков, эти выплясывали даже с незаурядным мастерством, словно долго репетировали прежде, чем показать свое искусство остальному народу. По всей площади струились и причудливо изгибались такие шеренги бойко и впопад сучивших ногами танцоров; незамеченными оставались отдельные ошибки, поскольку оступившихся, слегка порушивших ритм плясунов несла общая сила. Не многим хуже выглядели и те, что решили попробовать свои силы в индивидуальном творчестве, добрые и отважные мужи, подхватившие очаровательно хохочущих дам и закружившие их в каком-то безумном вихре, или особи, вообще отказавшиеся от партнеров и вертевшиеся на мостовой как волчки.
— Вот оно… я понял! — воскликнул мэр пресекающимся от волнения голосом. — Вот ваша жизнь, ваша сила и мечта! Это я и хотел знать!
Наконец сподвижники уговорили его уйти, им нетерпелось начать собственный пир. Они боялись, что конец настигнет их прежде, чем они успеют в последний раз отвести душу, кроме того, оставаться на площади, среди простого народа с его грубыми нравами, им казалось скучным и унизительным. Утонченности их чувств и высокой духовной организации претило все, что бы ни делали беловодцы, и среди горожан никто не вызывал у них ни малейшего сочувствия. Они были надуты, как какие-то сказочные бароны, даже старичок Баюнков, который томился из-за невозможности вернуться в свою канцелярию и тихонько плакал в душе, зная, что уже никогда не сядет в подвале на стул, не уткнется в бумаги, никому, кроме него, не нужные, не отхлебнет на славу из припасенной бутылочки. Правда, Петя Чур, с утра пьяный и безудержный, уже вполне слился с теми самыми массами, которые внушали презрение его коллегам, он танцевал не хуже других, Петя Чур в буквальном смысле слова выделывал коленца, дрыгал ногами куда простанороднее, чем самый последний и гнусный из забулдыг. Шепот негодования проносился по свите мэра, старательно соблюдавшей дистанцию между собой и толпой. Увы, Петя Чур вел себя возмутительно, и это в день, когда их ждет переворот и путь в неведомое!
Петя непременно хотел, чтобы Кики Морова станцевала с ним, клялся, что не уйдет с площади, пока она не удовлетворит его желание. Коллегам было наплевать лично на Петю Чура, но их общая репутация вовсе не была им безразлична, и они в конце концов делегировали засмущавшуюся Кики Морову, вменив ей в обязанность подарить своему другу тур вальса. Смущалась секретарша, естественно, только для виду, чтобы и самой не угодить в разряд отщепенцев, тогда как в действительности ей больше нравилось быть с Петей, чем с надменными и чопорными коллегами, а к тому же она уже и договорилась с ним чуть позднее улизнуть в «Гладкое брюхо», где их ждал истомленный любовью Антон Петрович, посвященный. Петя Чур обещал подруге отменное приключение, а развивая весьма сомнительную философию, даже выдвинул гипотезу, что связь с простым смертным, возможно, решит личную судьбу Кики Моровой гораздо благополучнее, чем должна решиться нынче судьба всего их синклита.
Кики Морова не слишком-то доверилась этой философии, но охотно согласилась отправиться с дружком в увеселительное заведение, ибо втайне ее странным образом прельстила перспектива сгинуть не среди своих, а в одиночестве, может быть, даже и впрямь в объятиях простого смертного, что было бы весьма пикантно и оригинально. Она уже представляла себе ужас Антона Петровича, когда тот обнаружит рядом с собой не нежную возлюбленную, а какое-нибудь мерзкое созданьице, упырька, анчутку или вовсе пустоту. Знала она и о том, что для самого Антона Петровича такое преображение возлюбленной может обернуться гибелью, но столь простая угроза и маленькая, как бы игривая беда не могла, разумеется, остановить ее.