Эдуардо Бланко-Амор - Современная испанская повесть
комендателъного письма, полученного когда‑то от одного важного типа, он был важным типом еще при Франко раздавал теплые местечки и синекуры, поручился за моего отца, но моя собственная жизнь? как далеко все это, господи, и как я притворяюсь и сама дивлюсь своему притворству, своей безотказной выносливости во всех случаях жизни, если бы следующий полет оказался последним, мне не осталось бы чем утешиться, на самом деле у меня ком в горле, мне грустно, я вот — вот пойду ко дну, потому что эта любовь — любовь, ну и словечко, — эта любовь, которая когда‑нибудь непременно возникает в жизни, которая поселяется в нас задолго до нашего рождения, страсть, пришедшая издалека, животворящая, нездешняя, возникшая, когда мир едва народился, эта любовь у меня была, была, была, я ее встретила, а теперь в одно мгновение все рассыпалось в прах, в ворох горьких воспоминаний, он бросил меня, да, бросил, ох, если бы эти узнали, вечно вы спрашивают у меня, когда свадьба, какие у меня планы и даже — с подмигиваньем— как мои любовные делишки, так вот, он дал мне отставку, и со всей грубостью, я ему надоела, у меня сердце упало, когда он сказал, что ему не нравятся подарки, которые я ему делаю, он без околичностей выплюнул мне это в лицо, без околичностей и недвусмысленно, чтобы не осталось сомнений, и долгие часы моих колебаний, поисков разгадки отозвались во мне физической болью, и все мои старанья словно размыло ливнем, но он не пытался смягчить удар, ему осточертели мои иронические замечания, мои двусмысленные фразочки, мои… мои наряды, все более явные признаки моей старости, гусиные лапки в уголках глаз, дыханье с присвистом, боли в затылке… И он не знает или не хочет знать, что никогда не говорила я ничего двусмысленного, и в моей иронии никогда не было ничего по — настоящему обидного, а теперь, когда он запретил мне даже говорить ему, хоть сквозь зубы, что я люблю его, что он мне нужен, что жажда сжигает, уничтожает меня, теперь не знает никто, ни сам он, ни один из этих пустозвонов — они‑то даже не подозревают, — что в моей жизни есть мужчина, как они сказали бы с хамским смешком, нет, никто не знает, что никто не смог бы дать ему то, что дала бы я, все дыхание верности, всю свою любовь целиком, и ничего не потребовала бы взамен, только видеть его, слышать его голос, чувствовать его голову у меня на плече, когда он приходил ко мне вялый и расстроенный, а я не знала, в чем дело, и не спрашивала его, а может, он и сам не знал, и он уже никогда не узнает, что я не хотела обременять его, что нашими встречами распоряжалась воля случая, я была бы счастлива, если бы могла сидеть на полу у его постели и сторожить его сон, его кашель, его худобу, темные тени во впадинах его тела, нечеткую и теплую границу загара на его коже, как горько думать обо всем этом, смахнешь слезу на высоте в семь тысяч метров, сегодня и завтра тоже, и всегда вдали от него, в странной воздушной дали, теперь уже все потеряно, огорчение за огорчением, не знаю, как поговорить с ним, что придумать, чтобы поискать его, и как встретить, нет, ничего я не знаю, никакая карта мне не поможет, и я выхожу на улицу, когда мне следовало бы отдохнуть, иду быстрым шагом, надо чем‑то заполнить время: кино, витрины, дурацкие экскурсии, замещаю других наших девушек, хожу на бессмысленные собрания, на обеды вроде этого и под общую болтовню предаюсь тоске по детям, которых у меня никогда не было, и внукам, и во всей моей истории нет ни сюжета, ни развязки, я мечусь как угорелая и радуюсь дождю, нынешней зимой часто идут дожди, я могу идти быстро, наклонив голову, стараясь не угодить в поток из‑под водосточной трубы, и плачу, плачу не таясь, горькими слезами оплакивая свое горе, иду по какой‑то улице, не знаю, что за улица и который час, улица, на которой нет углов, негде остановиться и перевести дыханье, и слезы успокаивают меня, я избавляюсь от тоски, она тонет в уличной грязи, и я прихожу на такой вот банкет, да, и не могу, не хочу вспоминать, потому что стоит мне подумать о нем и вспомнить часы, проведенные вместе, и ласки, и мгновенья ослепленности, и планы, и упорные возвращения — при воспоминании о том, какой я была, сама память причиняет мне боль.
* * *— Какое счастье, что ты пришла, Росенда, дорогая. Что я вижу, ты в трауре?
— Ох, деточка, я все последнее время с тобой не виделась, потому что у меня жуткое горе, знаешь? Мой свекор, детка, сыграл в ящик, бедняжечка. Я, по правде сказать, никакой симпатии к нему не испытывала, но, в конце концов, свекор есть свекор, ну и все такое. Знаешь, он же такой сквалыга был, все свое держал при себе, а потому даже ветров не пускал, жадничал, а потом такое дело, правильно говорится: Господь и без плетки накажет… Пришел его срок, и готово. Ну, само собой, благословений навалом, ох, что было, ты учти, он же всегда был из правых, всю жизнь правый из правых, точь — в-точь как балабол этот, герой дня. Дружков набежало — и тебе по университету, и по военной службе, кто со времен войпы, кто с послевоенных, и приятели по псовой охоте, и совладельцы предприятий… С ним, конечно, тягаться трудно было, мой свекор, знаешь ли, даже значится в энциклопедии Эспа- са — Кальпе. Этим все сказано. И торчит на виду года с тридцатого, что‑то в этом духе… А мой муж говорит, у нас в стране быть правым — значит быть сыном своей матери, так ее… Сама знаешь, мой Педро жуткий сквернослов и вдобавок прохиндей и нахал, это в нем есть… Так вот, значит, старик начал помирать в рождество и самым милым образом сорвал нам вылазку на Солнечный берег, мы обожаем эти поездки, представляешь, неделька в Бенальма- дене, и ослики, и кино, так здорово, такой шик во всем, и тебя уважают, милочка, узнают и в барах, и в бассейнах, и в пивпых, и в аюнтамьенто, а в лавках тебе делают скидочку… Ну, мы и расстроились, потому что такая пошла карусель, то он тебе умирает, то не умирает, то подавай ему тех врачей, то этих, ужас, а этот товар так подорожал, не укупишь, плати им бешеные деньги, а они еще ждут, чтобы добавили… Но ужасней всего была болезнь, сама по себе, ну и болезнь, нечто до того позорное… Я уж тебе говорила, он по скупости даже воздуха не портил… И вот тебе, такой поносище, хоть плотину ставь. И вдобавок жидкое, детка, жидкое… Что‑что, дерьмо, непонятно, что ли! А что же еще. Ты меня, пожалуйста, слушай, это было кошмар что такое, и нужно предпринять нечто на уровне министерства, чтобы подобные ситуации не повторялись… Ты представь себе, стоит открыть дверь, и хотя тут тебе и прислуга, и медсестры, и лечащий врач, и ночная сиделка — монашка, и уйма всяких помощников и подручных, матушки — ну и запах… Хоть стой, хоть падай… А зимой‑то дом не проветришь, тут тебе и ветер с Гуадаррамы, и как бы не подхватить воспаления легких, и холодина, а отопление то работает, то нет, как же, соблюдение экономии, такая пакость… И запах, запах со всех сторон, пропитывает гардины, ковры, мебель, одежду… Приходилось ароматизаторы изводить тоннами, а не то… И все равно… Просто ужас, моя хорошая, ужас. Мы уя< все перепробовали, и божеское, и человеческое. Для начала разложили все его ордена — медали на подушечке, а подушечку поместили у входа в спальню, чтобы отпугивать дурные газы, и там такие были кресты да святые[126], прямо чудотворные, стратосферу тебе разгонят, а тут — никакого эффекта. Пояс там его лежал и галстук какого- то религиозного братства знаменитого, знаешь, что устраивают процессии в Андалусии или в Мурсии, какая разница, а в изножье кровати положили покров Богоматери из Рокамабле, что в провинции Саламанка, как говорится, искать пойдешь, так найдешь, считается, эта Богоматерь от чумы спасает, как никто, а раз от чумы, то и от вони. Никакого эффекта, детка, никакого эффекта. Пахнет и пахпет, да все сильнее. Представляешь, человек с такими связями. Кто бы мог подумать. У меня слезы градом, нормально. Доставили ему кучу индульгенций из Рима, на пергаменте, а еще па веленевой бумаге от бехарского священника, свекор родился в Бехаре и был его почетным гражданином, а ты как думала. Ой, детка, не знаю, как ты можешь плести такую ересь, и ты туда же, придет же в голову, почему это, интересно, от папы было бы больше толку, чем от священника из его родимого уголка, еще чего не хватало… Да, вот так, от приходского священника, по имени дон Прагмасьо, и придержи язычок. Ему их накладывали поверх — буллы эти и индульгенции, — поверх брюха, а поверх чего еще… и, случалось, прекращался поиос. Прелесть моя, на четверть часа или около того, все- таки на какое‑то время. Не так уж плохо, особенно как вспомнишь, что лекарство даровое. У меня такое впечатление, ты не особо уважаешь родовитость и общественное положение моего семейства, хихикаешь над всем этим, но тебе же завидпо, детка, что у пас под рукой столько всего, что помогает умереть во благе… Ведь сколько народу мрет без покаяния, неизвестно, где и как, тут тебе и кораблекрушения, и дискотеки, и девятидневные стояния на молитвах, и гражданские войны. Да, так я о чем. Значит, особняк свекра, прямо тебе дворец, значится в туристских путеводителях, так вот, от него несло дерьмом за три квартала, одно удовольствие. Сама знаешь, старики мрут от одного из трех «и»: подружка, паденье, понос. Мой свекор избрал последнее из трех — и избрал с восторгом, детка, в экстазе. Видела бы ты, девочка. Каскады, точь — в-точь как в монастыре Пьедра. Да, так вот, насчет третьего «и». Пошли мы семейной делегацией с образчиками… ну, этой самой благодати, понятно тебе? — к одной сверхзнамени- той гадалке, надеялись услышать хотя бы, что источник все‑таки иссякнет. Братцы, вот обставлена квартира! Ничего похожего па всякие старомодные штучки — дрючки, никаких амулетов, бумажек с заклинаниями, восковых фигурок, зубов повешенного и прозрачных стеклянных шаров. Ох, милочка, у этой были университетские дипломы, да еще заграничные, и все такое. И официальный патент, вот так. А мебель, а бытовая техника… Видела бы ты, обалдеть. Что она нам сказала? Велела принести кресло, самое роскошное из всех, какие бедный папенька облюбовал для отдыха или чтения. Принесли мы. Она на него встала — ногами прямо, уставилась в потолок, чтобы прийти в транс, зажгла какие‑то куренья, от которых пошел стелющийся дымок, как по телику показывают, закатила глаза, а потом написала чего‑то там — ну, сперва слезла с кресла, понятно, — на маленьких бумажках написала, их было три. И велела выбрать одну бумажку — «от этого он и умрет». Свекровь схватила одну, сама дрожит, остальные ее поддерживают. Скажу тебе, мы, наверное, были точь — в-точь как живая картина, помнишь, мы в школе устраивали, у монахинь ордена Иисусова? «Казнь Марии Стюарт», «Поклонение золотому тельцу», «Похищение сабинянок», силами одних только девчонок и во всех одежках, вот дурищи эти монашки… Ладно, дальше: прочли мы бумажку. На ней стояло без обиняков: «диарея». Как мы могли реагировать, скажи пожалуйста. Сказали «а — а», расплатились и смылись. Что было на остальных бумажках… Так я и знала, что ты меня спросишь про остальные бумажки, что на них было. На другой, тоже без обиняков: «перелом шейки бедра». А на третьей: «брак не по возрасту». Вот люди, вечно вы суетесь со своими шуточками. Нельзя не признать, что эта гадалка по крайней мере выражается ясно, по — научному, и женщина воспитанная. В чем‑то должно было проявиться университетское образование, скажу тебе. Ладно, дальше. Вы еще живы? Так вот, запах, я уже говорила вам, пробирался повсюду. На верхнем этаже срочно провели эвакуацию всех жильцов, военным порядком — из опасения… Как это, чего опасались, и ты туда я «е. Само собой, нет болезней, которые передавались бы таким путем… У моей свекрови есть дома в Гандии[127], так она все доходы с них тратила на всякие благовония, куренья, душистую бумагу, прямо пожары устраивала — тут тебе и розмарин, и лаванда, и тмин, и майоран… Как об стенку горохом. Уж когда дерьмо и есть дерьмо в полном смысле слова… Да уж, скажу тебе… Приходит врач — сперва ароматизируешь весь дом, а уж затем открываешь дверь, и все равно его тошнит, а пальто он оставляет на лестнице, на перилах. Приходит фельдшер из Службы здоровья — ароматизируешь весь дом, готовишь надушенные платки, чтобы не хлопнулся в обморок, когда будет втыкать шприц… Ты что, не знаешь, что от неправильного укола бывает эмболия, а это — штука хуже некуда? Знаешь, что это такое? Ладно, успокойся, потом объяснишь, сейчас я хочу кончить про свекра. С великим трудом раздобыли мы одну бабу, она наполовину цыганка, родом из селенья Манганесес‑де — ла — Польвороса, что в провинции Самора; она у нас по контракту одно делала — зажимала ноздри фельдшеру, когда тот вводил дозу анти. Нет, детка, о чем ты только думаешь… Анти, анти… Антибиотика дозу, черт побери! А какой еще другой «анти»! Слушай, ты как будто малость того. Ясное дело, мой рассказ уже трогает тебе душу. Но самое лучшее впереди. Даже не знаю, как можно было сделать укол в этом половодье жижи, коричневой, а иногда зеленоватой, и все мы ждали, а медицина нетерпеливей всех, когда же прозвучит заключительный залп. Еще хорошо — это нам здорово повезло, — что перед концом, последние дня три — че- тыре, он делал это без всякого грохота, а так — шшии — шшии — шшии, что‑то вроде шелеста листьев, и мы — оп — ля, менять белье. Клотильде, наша всегдашняя домоправительница, вбила себе в голову, что старикана нужно держать в пластиковом мешке, но ей пришлось отказаться от этой затеи, потому что мешок распирало, детка. У пас вышла перепалка с немногочисленными жильцами, оставшимися в доме, потому что Клотильде сунула мешок в унитаз, и фановая труба засорилась, да так что ужас. Сама посуди, пришлось вызывать пожарных, и, сказать по правде, толку было мало, следовало бы пригнать легион спасателей на водах. Ну ясно, кто спорит, Клотильде — вредительница и неуправляема. Точка. Но дерьмо перло из унитаза, и уже не только домашнее, но и из фановой трубы. А водопроводчики в ус не дуют. Достаточно сказать тебе, что его форма «маэстранте»[128] была вся изгажепа, а ее только что отгладили, чтобы труп обрядить, так что и нафталин, и история оказались бессильны перед лавиной дерьма, спаси господи, а все потому, я так считаю, что есть запахи и запахи, одни набирают силу, а другие выветриваются, иными словами, запахи могут быть благотворными и зловредными, точь — в-точь как в политике. Я к делу, детка, к делу, не дергай меня. Раз уж взялась за гуж, ясно, доскажу до конца. Слушай, уж это слишком — аквалангистов! Никогда не доходило нам выше, чем до середины икры. Преувеличивать тоже незачем. У нас и хуже бывали передряги, представь себе, дети вечно дрались в коридорах, обвиняли друг друга в том, что воняет, валили с одного на другого, тут тебе и рев, и оплеухи: «Это не я. Это не я», — «Нет, ты». — «Мама, сестричка пакостит» — и в таком духе. Медсестра Петронила, из послеобеденной смены, несколько раз теряла сознание, иначе говоря, хлопалась в обморок и даже начинала бредить, ну и она написала в один журнал, в раздел «Обо всем понемногу», письмо с предложением использовать обильные испражнения в качестве органического удобрения широкого применения. Бессовестно, конечно, с ее стороны, сама понимаешь, кто имеет право собственности на обсуждаемое вещество, так это семья, скажешь, нет?.. А ты предположи‑ка, что американцы — они ведь ребята не промах — решат применить идею на практике, что тогда? Вот то‑то и оно… Ну вот, дела в таком положении, мы все на грани помешательства, и тут старикан потребовал, чтобы его ознакомили с биржевой таблицей, и пришлось мчаться на улицу за газетами, специально для него, потому что все, которые мы получаем, были израсходованы на гигиенические цели. И он прочел только то, что было в правых газетах, потому что, по его словам, сведения левой печати, либеральной, никогда не сулят ему барышей. Хуже всего было то, что сознания он не терял. Такая поднялась буча, когда он узнал, что пластиковый мешок выбросили вместо того, чтобы использовать… Один его кузен, духовного звания, расценил это событие — что он биржей иптересовался за сутки до смерти — как неоспоримое чудо, так и написал главе своей епархии, не знаю, какой именно, уж так они мусолили эти вопросы… Должна сказать тебе, боль-