Сергей Сеничев - Лёлита или роман про Ё
Тима, Тима, Тима… Глупый ты дурак! Не бывает только чёрного и только белого, и ты не белый, и я не чёрный, и уж тем более не наоборот… Вот только надеяться на то, что всё кончилось, по меньшей мере, наивно. Он вряд ли сдастся. И отречётся вряд ли. Он придёт в себя и снова пойдёт по следу. Да он и теперь, небось, уже где-нибудь недалеко: затаился и ждёт. Чего? Пока выхожу Лёльку. Чтобы выйти из леса ещё раз и уже ничего не объяснять. Винтовка не карандаш, она диктует лишь то, что умеет и привыкла.
Вряд ли тот патрон был у него последним. И я не мишень лишь до поры…
Боже, ну как же страшно!
Да не за себя, не за себя, дьявол бы вас всех — за вас! Я не верю, что Тимка пойдёт и отыщет подходящую осину — не тот заквас… С Лёлькой или без, он вернётся к своему послушному народцу и примется вершить его судьбу. Пинками и прикладом. Потом захватит од. Он — захватит!.. И поверит, что бог. А Егорка — младенец-иисус. И придёт время — Тимка отправит его на крест. Чтобы научить своих дураков молиться… Ибо большие свершения требуют и больших жертв. Господи… Всё только ещё начинается.
А я сижу тут и непонятно чего жду.
— Лё-оль? А ну-ка просыпайся, — и не сдержался и поцеловал. Правда, в нос. Но на нее это подействовало как укол обезболивающего. Она тоже потянулась ко мне губами, и я ответил.
Это был наш первый настоящий поцелуй. Хотя и очень робкий и идущий никак не от страсти, а от чего-то куда большего и настоящего.
— Что? — спросила она.
— Пока ничего. Идея есть…
13. В чёрно-белом лесу
— Не надо.
— Да как это не надо!
— Пока не надо, — практически вися на мне, она едва передвигала ноги. — Потом… если уж совсем…
В таком состоянии я мог волочь её хоть в ад.
А не туда ли и волок? Что я сам-то знаю про там?
Но это был последний шанс — мы шли к уцелевшей дальней избе. К той самой — с тремя дверьми, одна из которых открывалась в другой лес.
Полчаса уже я не сомневался, что проход — там.
Тормоз хренов! Год без малого вычислял местонахождение спасительного тоннеля, представлял его себе то дыркой в облаках, то лестницей в преисподнюю, то воротцами затерянного в чаще старенького кладбища, из которых вырываются по утрам и в которые канут с приходом ночи полчища бегущих.
Взнузданный нелепой мечтой потащился вчера к чёрту на рога, а он всё это время был тут, в сотне шагов, под самой рукой. Так старики часами ищут задранные на лоб очки. Так одержимые идеалом полжизни гоняются за счастьем, которое дожидается их дома.
Но — Дед? Почему молчал? За какие грехи не намекнул хотя бы? Со смертного-то уж одра…
Да потому что не знал!
Не добрался он до этой хаты. Не пустило его. Полоснуло по глазам и завернуло — чтоб сам раньше срока не слинял! А тебя не завернуло, тебе зелёный свет. Стало быть, вышел срок, оттянул ты тут своё. Вольная тебе. Вам — вольная. Вот и валите…
Ковыляем, дочунь, ничего! Волшебной страной там, конечно, не пахнет, скорее, наоборот, но ничего, всё равно, предчувствие у меня хорошее. Хватит нам тут…
Еды я не взял намеренно. Мне ещё Лёльку нести. Пока-то сама бредёт, как может — меня экономит. Но недалеко её хватит. И тогда лишние килограммы за спиной покажутся пудами. Да и сколько бы я набрал? на день, на два? а есть они у нас?
Долго ли она такая-то в лесу протянет?
Тьфу на тебя, идиот!.. Протянет, сколько надо… Это другой лес. Не лучше и не хуже. Просто другой. И если судьба есть, нам должно повезти. Этот лес должен… Что? Что он должен? И кому — тебе? ей? на колу мочало? Всё, хорош трепаться, вот он, проход…
Мы вошли в палисадник.
Только бы без подстав. А то как с библиотекой: сунемся, а там виселица. Или мокрицы эти…
Сумерки крепчали. За роковой дверью, по моим расчётам, должно было светать. Если, повторяю, тут что-нибудь кому-нибудь должно.
Обознатушек не стряслось: внутреннее убранство не поменялось — чёрные стены, дырявая крыша, три двери, самая страшная из которых казалась теперь сказочной.
— Роднуль, ты главное не пугайся. Там, знаешь…
Она лишь губы скривила — чего, мол, я ещё не видала?
— Ну тогда пошли…
Третий день я твердил как заклинание: пошли, Лёль, пошли, пошли, пошли… Пусть это станет последним! И потянул за ручку…
Тут и впрямь было гораздо светлее, чем…
Я окончательно запутался в этих там и тут…
Выкрашенные стволы не ужасали. Лёлька на прибамбас с раскраской вообще не отреагировала. Мы осторожно ступили вовне и сразу же провалились по щиколотку в мягкую, никем и никогда прежде не топтанную, сто раз перегнившую хвою. Даже нога чувствовала, что это иной мир. Очень хотелось оставить дверь приоткрытой, но она, конечно же, сразу захлопнулась. Ткнул — да нет, поддаётся. Значит, не западня?
А хоть бы и западня: нет нам теперь обратной дороги. Теперь только вперёд.
— Правильно, Андрюх. Не вертайтесь!..
— Дед? — окликнул я в темноту.
Никто не отозвался.
Вгляделся, показалось, вижу его: вон же, сидит…
На чём сидит? Не на чем там сидеть!.. Пусто там!
— Дед, ты?
Снова тишина.
— Ты слышала?
— Да. Кажется, — ответила Лёлька равнодушно. — Что?
Понятно. Глюки. Мерещится мне старик. В себя не верю, вот и мерещится. Изыди, Илья Бабкович! — Сам уймись! Давай уже что-то решай, — пробубнило внутри.
Для начала мы обошли избушку. Лес был во все стороны. Ещё выше и непроглядней того, из которого в своё время удрали. И куда теперь?
— Туда, — кивнула Лёлька вперёд.
И сразу же отлегло: компаса надёжней я в жизни не встречал. И мы двинули…
Не видел я в этой жизни и рассвета мрачнее. Серыми, без ничтожного намёка на коричневу, желтизну или зелень, были сами деревья и земля под ногами. Так же уныло выглядело и чистое, без облачка, небо над головой. Где-то там подразумевалось солнце, которое и не думало выглядывать. Я обернулся: пограничная избушка уже пропала из виду. Или не из виду, а вообще? Да пропади ты пропадом со всеми твоими чудесами! — чертыхнулся я про себя и взял малышу на руки. Она не сопротивлялась. Извинилась только:
— Потерпишь?
— Это ты терпи. А уж я-то как-нибудь.
Её знобило. Знобило крепко. От кровопотери, наверное. Или заражение уже? откуда я знаю! меня никогда не убивали, вас, надеюсь, тоже, а всё, что по телику видели — муть голубая…
Молодецкого запала хватило едва ли на час. Мы опустились на сухую хрусткую прель, и за неимением под рукой ветки, я вытянул в сторону назначенного Лёлькой направления онемевшие ноги. Не прекращая стучать зубами, она вжалась спиной в моё бывшее пузо — в два дня от него следа не осталось — и, шепнув «Я немножко», отключилась.
Хотелось верить, что это просто сон, и я грел её, как умел, и пытался отдышаться.
Так и двигались — слишком короткими перебежками: полчаса шагаю, полчаса лежим.
— Лёля? — окликал я время от времени.
— Тут я… тут, — отзывалась она, и дальше я снова боялся лишь одного — сбиться с пути.
Я понятия не имел, куда нас несёт. Картина вокруг не менялась: белёные ёлки, пустое небо и ничегошеньки обнадёживающего впереди.
Я верил в одно: наше спасение в Лёлькином ТУДА. Я чувствовал: она и на этот раз не ошиблась. С ней мне было удивительно спокойно, несмотря ни на что.
А вот ещё говорят — родина… Мать… говорят…
Нет, братцы. Родина как женщина любимая: случилось, свезло — вот она, одна на всю жизнь, до гробовой — в горе и радости, как на людях клянутся. А нет — сел на пароход и за океан. И язык родной позабыл…
Родина там, где любишь. И — что любишь. И даже если ни на какой пароход не садишься, всё равно то и дело от неё уплываешь. Не обязательно за Атлантику — в соседний подъезд… Ну, устроен ты так: постоянно где-то внутри другой хочешь: поласковей, пожалостливей, попонятливее. А главное, чтобы любила, как та не смогла — ну, от которой уплыл.
И только одного тебе, горемыка, никогда не понять — сколько ни бегай, к ней же и вернёшься. Она волосы перекрасит, одёжками новыми обзаведётся, манерами, привычками, но это всё равно будет она — та самая, куда уж вам друг от друга?
А что не враз признаёшь — так она ведь тоже меняется, тебе, что ли, одному? Не матрёшка ж деревянная в платочке нарисованном, «Красной Москвой» политая и с гуслями наперевес — живая она, потому и разная всегда. То дамочка из салона мадам Шерер, то Соня Мармеладова, то та же Лара. А то вот — Лёлька совсем…
А мама не родина — мама совесть. Здесь ты, в Америке ли, ещё ли где в лесу — она всюду с тобой. И что хочешь тебе простит, если сам себе это простить сумеешь. Вот почему изменников совести и не бывает, как и узников родины — только наоборот…
Понимал ли я, что всё это из-за меня? Понимал. Отдавал ли себе, что не должен был? Не отдавал. И не собираюсь. Моя родина меня выбрала, и я буду с ней столько, сколько придётся. Пара мы, конечно, странная, но права Лёлька: не попробовав, не угадаешь, хочется яичницы — коли яйца! А что сердцу осталось уже немного — так ведь оно у всех когда-нибудь остановится. И никто не знает, когда именно. Когда — никто. Включая того, на которого у вас вся надежда. И раз уж голуба моя этого не боится, мне тем более нельзя. Во всяком случае, не теперь. И если на страшном или не очень суде меня спросят, любил ли я её, я скажу: не знаю. Знаю только, что если Лёлька сейчас перестанет дышать, я больше никуда не пойду. Сяду, обниму её покрепче, и буду ждать, пока всё не кончится.