Лена Элтанг - Другие барабаны
Надо же. Ленивый molusco полюбил сравнения. Я и есть осенний дятел, чему тут удивляться. Мать родилась летом, бабушка — весной, а я — осенью. Когда родился отец, я не знаю, так что можно считать, что у нас в семье нет зимних людей, поэтому в доме всегда было жарко, особенно, если обе женщины встречались за кухонным столом. Мать любила ссориться на кухне, это была ее Гревская площадь, даром, что ли, там стояла гильотина для сыра с острой зубчатой проволокой.
— Если следователь знал, что я не убивал датчанку, зачем он вообще повез меня в коттедж?
— Поскольку вы утверждали, что находились там в четверг, в день убийства, то никому и в голову не пришло, что вы имеет в виду другой четверг и другое убийство.
— Чушь собачья! Они нарочно не называли мне ни дат, ни имен, чтобы я увяз поглубже и наболтал лишнего. А потом, когда я устал и отчаялся, они показали мне жертву. Это психологическое давление, дешевая манипуляция, и вы это знаете не хуже меня.
— Положим, не такая уж дешевая. Ваше содержание здесь стоит немалых денег, поверьте мне, — адвокат сложил остатки ланча в коробку и, заметив мой взгляд, протянул ее мне. — Возьмите это в камеру, сеньор Кайрис, там остались еще пончики.
— Да пошел ты со своими пончиками.
— Как хотите. Ваш темперамент вас подводит, нужно смотреть на вещи холодно, принимая во внимание только факты. Факты говорят, что вы не смогли заплатить шантажистам, продав дом — потому что дом заложен. Очевидно, что вся затея с имитацией убийства придумана для того, чтобы дом перешел к заказчику за минимальную цену. Почему же они оставили вас в покое? Совершенно ясно — раз они не смогли добиться своего простым путем, то используют сложный. Следовательно, нужно либо отдать дом, либо уехать из страны. Даже школьник догадался бы, сеньор Кайрис, даже школьник.
— Дело не в закладе, а в том, что сказано в завещании: я могу только жить в этом доме, а продавать или менять не имею права. Но вы правы, я знаю одного человека, который тоже хотел бы жить в этом доме. Похоже, он и есть сметливый мельник Он мельник, а я — бестолковый Ганс.
— Какой такой Ганс? — адвокат насторожился.
— Вы что, не читали в детстве книжек с картинками? Сметливый мельник погубил дурака поддельной дружбой. Заставил работать на себя и довел до хворобы. Сначала я грешил на покойного Раубу и стыжусь этого. Теперь я подозреваю Лилиенталя. И стыжусь еще больше.
— Кто бы ни был этот человек, он своего добился. Ваш дом сейчас продается с аукциона, я навел справки, и стартовая цена довольно приемлемая. Даже я мог бы поучаствовать, не будь у меня четверых детей и растяпы-жены.
— Хорошенькое дело. Ли сажает меня в тюрьму, въезжает в мой дом и нанимает адвоката, чтобы тот закопал меня поглубже?
— Закопать? Это слишком экстравагантно, если учесть, что полиция закопает вас и без моей помощи, — он утомленно покачал головой. — Не думаю, что почтенный сеньор, о котором вы говорите, стал бы тратить время на всю эту bufonada. В наше время все делается значительно проще и прозаичнее.
Нет, Хани, закопать, закопать! Пока я верил в пьесу, разыгранную мадьяром и двумя его блядями (вот кретин, как я мог не различить в них персонажей комедии дель арте, ведь белые нитки торчали отовсюду!), я постоянно думал о том, куда они подевали тело. Закопали или утопили?
— Ладно, я знаю, что это устроил Лилиенталь. Передайте ему, что он...
— Я не стану обсуждать с вами личность моего клиента, это входит в условия договора, — перебил меня адвокат, отняв бутылку от губ. — И перестаньте разыгрывать жертву. Вы согласились помогать шантажистам и сами стали объектом шантажа — нормальный ход событий.
— Труп моего друга детства, болтающийся в авоське для мусора на высоте сто сорок метров, это, по-вашему, нормальный ход событий?
— Ну нет, — он махнул рукой, — это вы бросьте. К факту смерти следует относиться с уважением.
Факты смерти. С этим у меня всегда были проблемы. Как и с другом детства.
Моя бабушка Йоле умерла в середине июля, ночью, в грозу — я тогда подумал, что ее сухая, невыносимая духота разрядилась громом и молнией и она наконец обрела прохладу. Я был последним, кто ее видел: в ту ночь мне почудилось, что кто-то ходит по коридору мимо моей комнаты — я не спал, никогда не сплю в грозу, мне нужно непременно дождаться дождя.
Постояв в нерешительности под бабушкиной дверью, я приоткрыл ее и заглянул в спальню. Йоле сидела на письменном столе с книгой в руках, босые ноги не доставали до пола. Мне показалось, что она ужасно мерзнет. Я подошел поближе, снял свой свитер и накинул ей на плечи, бабушка передернула плечами, но глаз от книги не подняла. Утром мы нашли ее в постели, она лежала ничком поперек кровати, окно спальни было открыто настежь и пол вокруг него залит водой — там до сих пор остался покоробившийся от сырости паркет, я только ковер немного подвинул.
— Шестьдесят девять, — сказала мать, когда доктор уехал, оставив на кухонном столе бумагу для муниципальной службы. — То-то она все повторяла китайскую пословицу: обидно образумиться в семьдесят лет и умереть на семьдесят первом.
— Так и не образумилась, — брякнул я сдуру, но мать ничего не ответила, встала, взяла замшевый лоскут и принялась чистить столовое серебро, она всегда хваталась за домашние дела, когда не хотела разговаривать. Серебром в нашем доме считались шесть чайных ложек с эмалевыми рыбками, подаренные мне на зубок. Одноглазая пани Ядвига, которая принесла подарок, пережила бабушку всего на пару месяцев.
Такой уж это был год, в нем умерли Рихтер, мать Тереза и Уильям Берроуз, а Богумил Грабал выпал из окна, пытаясь покормить голубей. Удивительно, как мало занимала меня смерть в те прозрачные времена, помню, как, сидя за столом на поминках по Йоле и глядя на вытянутое лицо матери, я вдруг засмеялся, поперхнулся рисовой кутьей и выбежал из-за стола, чтобы смеяться в ванной еще несколько минут. Еще помню, как, узнав о гибели Фабиу, я сказал тетке по телефону, что дядя всегда казался мне малахольным и что теперь они с дочерью заживут безмятежно и просторно. Будь я на месте тетки, повесил бы трубку и больше никогда бы с таким мудаком не разговаривал. А она знаешь что сказала?
«Было времечко, целовали нас в темечко; а ныне в уста, да и то ради Христа!»
* * *умру поеду поживать
где
тетка все еще жива
где
после дождичка в четверг
пускают фейерверк.
— Косточка, на кой черт здесь эти ковры?
В погребе раздался металлический грохот и тихие проклятия Агне. Она задела полку с ресторанной утварью, оставшейся от одной из затей покойного хозяина. Года за три до своей загадочной смерти он собирался открыть в Альфаме забегаловку с испанской кухней и даже название придумал. «La tia у el escribidor». Как в воду глядел.
Когда тетка умерла, Агне уехала в Агбаджу. Я тогда подумал, что если бы ее звали Мария, то она уехала бы в Малагу, а если бы Рита, то в Ригу — у моей сводной сестры была страсть к совпадениям, если они долго не случались, она их немного подталкивала. Ходили слухи, что она нашла себе кого-то в тамошней миссии, но когда весной две тысячи седьмого Агне явилась в Лиссабон с крохотным байковым сыном, спящим днем и ночью, будто король жемайтов в горе, я не стал ее расспрашивать. Целыми днями сестра пропадала в своей комнате, спускалась только, чтобы наскоро приготовить еду, она тщательно мне улыбалась, пахла молоком и не вспоминала о нашей ссоре. Хотя поссорились мы крепко: в день теткиных похорон Агне сказала, что напрасно надеялась на мать и что та поступила, как влюбленная старая кошка. Я просто обязан предложить ей и стол и кров, подумал я тогда, но услышал последние слова, поднял глаза на темное набухшее лицо сестры и передумал.
— Мне так обидно, что хочется сесть на пол и зареветь, — сказала она. — Ненавижу тебя.
Я не знал, что ответить, похоже, теткина последняя воля сделала всех моими ненавистниками, даже мою собственную мать. Когда нотариус Кордосу прочитал завещание, уложил свои бумаги в папку и поднялся, чтобы уходить, в комнате было так тихо, как будто он сообщил, что завтра начнется война или, прости господи, чума.
— Так пожилые помещицы завещали имение смазливым лакеям или конюшим, оставляя родных детей без гроша в кармане, — сказала Агне в тот день, и тогда я ее ударил.
Поверишь ли, дорогая, это была первая женщина, которую я ударил, и не могу обещать, что последняя, ведь я не испытал угрызений совести. Более того, мне приятно было видеть ее побелевшие от злости скулы и чувствовать, как горит и ноет моя ладонь. Теперь, спустя три года, этот эпизод кажется древним и бессмысленным, словно арамейская надпись, перечисляющая богов и полагающиеся им жертвы.
В две тысячи девятом она приехала снова и прогостила меньше недели — ребенок ничуть не вырос, и Агне ничуть не изменилась. Уезжая из Лиссабона, она сказала мне, что больше никогда не вернется. Мы стояли у входа в музей фадо, из окон первого этажа доносилось «Esta ilha que há em mim...», дорожные рабочие долбили асфальт в сорока шагах, у крыльца русской церкви, и я, вероятно, не все как следует расслышал.