Наталья Иванова - Новый Белкин (сборник)
Слишком плоская концепция истории? Есть, конечно. Я вот как-то не верю в спасительных китайцев. Скорее уж их гигантский экипаж проедет мимо саней наших замерзающих путников и гигантская лошадь своим огромным копытом раздавит их.
Сорокин играет с классикой, с ее образами и мотивами, однако и классика вздумала играть с ним: она потребовала вложить в текст смыслы. Не надо читать интервью Сорокина, где он говорит о метафизике русского пространства. На эту тему пусть зарубежные слависты рассуждают, которым, кстати, повесть Сорокина – просто клад.
Банальней рассуждений о метафизике русского пространства только рассуждения о загадочной русской душе. Прочтя интервью Сорокина в «Известиях» прежде повести, я огорчилась. Сорокин был разрушителем авторитетов, он бывал вызывающе дерзок, бывал невыносим и даже отвратителен, бывал остроумен. Неужели он станет банален? Но выяснилось, что Сорокин просто морочил всем голову, когда говорил о своем желании написать «классическую русскую повесть». Он делает то, что умеет делать: обманывает ожидания читателя, создавая некий химерический продукт, если воспользоваться словом из лексикона витаминдеров.
Есть в повести сцена строительства казахами в считаные минуты – не дворца, правда, а закута для малых лошадей. «Технология», – уважительно произносит возница, наблюдающий за процедурой, меж тем как писатель насмешливо дает в руки строителю три явно сказочных предмета: расчески, с помощь которых намечается периметр сооружения, тюбик «живородной пасты», спрей «Живая вода» и спрей «Мертвая вода».
Похоже, живородной пастой для Сорокина является не только классика, с помощью спрея «Мертвая вода» можно соединить несоединимое, а с помощью другого спрея – и оживить. Почему это срастается, когда по всем законам эстетики, логики и здравого смысла срастаться не должно, – мне неизвестно. Технология.
Ирина Поволоцкая
Защищая меня, семнадцатилетнюю студентку ВГИКа, Александр Петрович Довженко сказал:
– Она будет русской писательницей.
Двери кафедры режиссуры были закрыты, но яуслышала.
Мастеру не поверила.
Четыре раза бросалась на амбразуру, то есть снимала полнометражные художественные ленты. Без успеха. Мучили, прикрывали, отставляли...
Умная женщина с печальными глазами, редактор, сказала:
– Вам больше не дадут работы в кино.
Ей поверила. И место разговора двух москвичек было особое: у скамейки Воланда.
Отлученная от дела, я и свой первый рассказ как увидела – ночью, от начала и до самого конца. Потом написала.
Теперь подолгу живу в Мичуринце на улице имени мастера, где была его тихая хатка. Недавно снесенная.
Пишу. Трудно и редко. Печатаюсь еще реже. А сны почему-то про кино.
Повесть «Юрьев день» вошла в шорт-лист премии Белкина за 2004 год.
ЮРЬЕВ ДЕНЬ
Поминания
Толку век, а толку – нет!
Уйду от вас. Меня тут одна портниха жить зазывает.
– Уйду! К профессору. У него дача, зимой топится и летом. Батареи не отключают.
– Уйду вот! За генеральшей ухаживать. А то внучка ваша старшая живет – не съезжает. Аппетит у ей!
– Гостей много. Прибавка нужна! Уйду! За такие деньги хоть куда устроишься. На первый случай уборщицей.
Это Евдокия. Дуся.
– Предательница, как мамочкина Васильевна! Пусть уходит, – решает бабушка.
Но Евдокия, широкая лицом, грубая в кости, уши крупные, взгляд воловий, рот длинный узкий, не ушла. Движущегося изображения на плоскости не воспринимала, такое было устройство глаза, поэтому в кино не бывала, телевизор не глядела и выходных не брала. Зато петь умела Евдокия – срединная в череде. А первая – Маруся.
1
У Маруси вовсе глаза не было. Левого. Вернее, был – голубой, стеклянный, с синим ясным зрачком. На ночь вынимала, промывала, опускала в стакан с водой и спала без глаза. Безглазая, то есть кривая, Маруся в прислугах еще до переворота, девочкой поступила, а фамилией звалась хозяйской, нерусской – Рюднер. Чаще так говорили: Рюднерова Маруся. У Маруси – своя комната, кровать и подзоры, а наволочки на подушках с вышивкой ришелье – Маруся считала, что ре-ше-ле, – еще стульчик венский гнутый, тумбочка больничная, а на ней салфетка, опять Марусино решеле, и стакан для стеклянного глаза.
– А ты, как папка твой придет, уцеписся за его и не отпускай! И плачь-кричи: батюшка дорогой, пошто нас оставил? На кого променял! Это ж грех, батюшка, какой грех – бросать дитя малое и жену молодую!
Про грех забылось. Кричала, цеплялась за широкие полосатые брюки и обшлага карманов тоже широкого послевоенного модного шевиотового пиджака перед дверью в передней, до самоварного блеска натертой Марусиной белой ногой. Нога была белая и казалась слабой.
– Иди отсюда! – велит бабушка.
Все равно подглядывала: молодой смущенный мужчина поцеловал бабушке руку, и шляпу надел, так вероломно льнущую к его узкому лицу, и плащ в длинную сборку набросил на острые плечи астеника, подобрал портфель с пряжками, из него всякий раз во время визита извлекалась конфетная коробка с оленем, и сразу стал посторонним; чужой, другим принадлежащий, да и жизни другой, где эти олени и портфели, прекрасный, как артист на экране кинотеатра “Смена”, с которым целуется артистка, когда Маруся, шаря в темноте, уже застегивает дитю пуговицы на тугом воротничке – их всегда и тоже в темноте, но предфильменной, и расстегивает, чтоб шея не парилась, – артистка целуется с таким вот точно мужчиной; правда, сперва поет, открыв рот с ровными-ровными зубками, а потом бежит к нему, и они целуются в профиль, а бабушка в кухню – на табуретку и, голову опустив, лоб сжимает худыми пальцами. У бабушки два мужа, первый – это Рюднер, в квартире у него сейчас и сидит она, приезжая по обыкновению в день появления шоколадного набора и безусловного отсутствия мамы. Когда-то давно Рюднер бросил бабушку, а бабушка бросила кольцо в снег и вышла за другого. Теперь мама выйдет за своего Валериана, и у нее тоже будет два мужа.
– Твой поп звонил! – кривая шутит над мамой. – Да не поп он! – мама злится. – Дак расстрига! Еще хуже! – Он инженер! – Инженер! Он же Воскресенский! Валериан Воскресенский непременно поп должен быть!
... – Я как ты, Марусенька! Лучше как ты буду. Замуж не выйду. Зачем замуж?
– А чтоб – детки!
– Не хочу!
– А Михасика своего любишь? И Алика целлулоидного!
Привольно лежать на тканевом одеяле Марусиной девичьей постели, раскинуться да взирать с упоением, как Маруся моет и чистит глаз на ночь.
– И эту, с закрывающимися глазками, Леночку любишь, – рассуждает Маруся. – А говоришь, зачем.
– А ты?
– Я кривая. Кто кривую возьмет?
– Я тебя возьму. Пойдешь ко мне жить?
– Как можно? – Маруся строгая. – У тебя няня есть. Вера. Вера – она твоя, а я Рюднерова.
– Вера замуж за солдата идет.
– А и хорошо, что за солдата. Ей так хорошо, а мне так. А тебе другой так! – и смеется.
– Поцелуй меня!
Но она не целует. Шпилькой, обвязанной марлей, теперь чистит глаз с обратной, матовой стороны, чистит, напевает, мерещится, снится. Маруся... А глаз глядит из ее ладони как живой синим стеклянным зрачком. И вот она ловко вставляет глаз туда, где только что были слипшиеся мокрые ресницы, а теперь уже и не скажешь, что кривая: сияет взор и лицо расправилось.
– Зачем ты? Ведь спать.
– Рюднеру кашу надо заварить. Это у них семейное – овсянку натощак. И прабабка твоя тоже овсянку. А красавица была. Рюднер в нее. И твоя мать – красавица.
– А я?
– В тебе кровей таких нету, окрас другой. Да ты не горюй, может, выровнишься. Вот и бабушка у тебя была хороша. А нынешняя, – и рукой машет, и тайно, в ухо – да он, дед твой, не женился бы, если бы не мамаша ее – Софья Зиновьевна. Это она его окрутила, мамаша, а он тогда чин был, так что не отвертеться...
– Почему? Почему?
– Что почему?
– Ну, не отвертеться...
– У своей Веры спроси, – и звонко прыскает, и наконец целует, как она одна умеет, чмокает жарко и сочно в обе щеки попеременно, а потом опять в щеку, оставляя на коже и в памяти молочный ясный дух, когда прижимается горячим лицом, и смеется, головой качая, и саму тебя качая – ревнивая, – качает, – балованная. Что будет?
2
Няня Вера держит солдата за руку. Если сидеть на полу, укрывшись за скатертью с бахромой, хорошо видны ровные и плотные Верины ноги в золотом пушке и как розовая комбинация льнет к этим ногам, высовываясь из-под темной юбки узорчатыми уголками. Рядом с круглыми и розовыми, в цвет комбинации, девичьими пятками в босоножках тяжелые сапоги переминаются, а рука солдата мнет мягкую и теплую – до старости такую – Верину ладошку.
– Перестань егозить, – дед догадался о тайном укрытии и поднял край скатерти, – вылезай или уходи!