Джонатан Литтелл - Благоволительницы
На этот раз я хорошенько продумал маршрут. Я позвонил в «Питомник» на пост доктора Ренольди, главного врача штаба 6-й армии, где мне сообщили, что Хоенэгг находится в центральном полевом госпитале в Гумраке. Там ответили, что Хоенэгг отправился в котел, в итоге я отыскал его в станице Ракотино, на юге котла, в секторе 376-й дивизии. Чтобы организовать поездку туда, я обзвонил разные штабы. Дорога занимала полдня, так что мне предстояло заночевать или в Ракотине, или в Гумраке. Мёриц не возражал. До Нового года оставалось еще несколько дней, с Рождества температура держалась около минус двадцати пяти, и я решил надеть шубу, меня не испугало даже то, что в ней могли завестись вши. Они донимали меня ужасно: несмотря на все мои усилия, ежевечерний осмотр и чистку одежды, мой живот, подмышки, ноги с внутренней стороны были красными от укусов, которые я расчесывал до крови. К этому присоединилась диарея, несомненно, от плохой воды и нерегулярного питания: баночная ветчина или французский паштет через день и водянистая похлебка с кониной. В штабе был пусть и загаженный, но туалет, а вот в пути меня ожидали серьезные проблемы.
Я поехал без Ивана: в котле он был мне не нужен, к тому же места в машинах были строго ограничены. На одной машине я добрался до Гумрака, другая доставила меня в «Питомник», где я несколько часов прождал попутки на Ракотина. Снег прекратился, но небо было серым, как разбавленное молоко, самолеты из Сальска прибывали нерегулярно. Беспорядок царил невообразимый, раненые кидались к каждому приземлившемуся самолету, падали, давили друг друга, фельджандармы стреляли в воздух, пытаясь оттеснить отчаявшихся людей. Я перекинулся парой фраз с курившим чуть поодаль пилотом «Хейнкеля-111», он был мертвенно бледен и, в смятении наблюдая за происходящим, шептал: «Немыслимо, немыслимо…» «Вы знаете, — обратился он ко мне, прежде чем уйти, — по вечерам, возвратившись в Сальск живым, я плачу, как ребенок». От такого простого признания у меня закружилась голова, отвернувшись от пилота и обезумевшей толпы, я разрыдался, на морозе слезы застывали на щеках, я оплакивал детство, то время, когда снег вызывал бесконечную радость, когда город был пространством, приспособленным для жизни, а лес еще не превратился в место, удобное для расстрела людей. За моей спиной, словно одержимые или бешеные собаки, завывали раненые, их вопли почти заглушали гул моторов. «Хейнкель», в отличие от следовавшего за ним «юнкерса», взлетел беспрепятственно. Бомбардировка возобновилась, а «юнкерс» — то ли его бак халтурно заправили горючим, то ли один из двигателей не завелся из-за холода — через несколько секунд, после того, как шасси оторвались от полосы, не успев набрать скорость, завалился на бок. Пилот попытался выровнять его, но крен оказался слишком большим, «юнкерс» упал на крыло и взорвался в сотне метров от полосы, на мгновение озарив степь гигантским огненным шаром. Из бункера, где я укрылся от бомбардировки, мне все было видно как на ладони, и снова я чуть на расплакался. Наконец меня позвали к машине, но это произошло уже после того, как артиллерийский снаряд попал в разбитую на аэродроме палатку с ранеными, разметав во все стороны куски человеческой плоти и оторванные конечности. Поскольку я оказался поблизости, мне пришлось помогать в разборе окровавленных обломков и вытаскивать оставшихся в живых. В какой-то момент я поймал себя на том, что внимательно изучаю размотанные на алом снегу кишки молодого солдата со вспоротым животом, стараясь прочесть знаки прошлого и будущего, и подумал, что все это начинает смахивать на жуткую черную трагикомедию. В тщетных попытках успокоиться я курил сигарету за сигаретой, невзирая на то, что запас их был весьма ограниченным, и каждые пятнадцать минут бегал в туалет. Мы тронулись, но уже через десять минут я попросил остановить машину и ринулся за сугроб. Путаясь в шубе, я испачкал подол, принялся очищать его снегом, но лишь отморозил пальцы. Я вернулся в машину, прижался к дверце и закрыл глаза, мечтая хоть ненадолго забыться. Я тасовал воспоминания, как карты старой потертой колоды, тщетно пытаясь вытянуть одну, которая хоть на миг воскресила бы в моем воображении образы прошлого — увы, они улетучивались, растворялись или оставались мертвыми. Даже сестра, последнее мое прибежище, сейчас виделась мне деревянной куклой. Если бы не сидящие рядом офицеры, я бы расплакался.
Едва мы достигли места назначения, опять повалил снег, в сером воздухе весело затанцевали легкие хлопья — легко было поверить, что огромная безлюдная белая степь на самом деле волшебная страна хрустальных, невесомых, как снежинки, беззаботных фей, чей смех тихонько звенит в шуме ветра. Но стоило вспомнить, насколько степь была осквернена, сколько боли, горя и страха разлито по ней, как иллюзия разбивалась вдребезги. Я наконец нашел Хоенэгга в Ракотине, в убогой, наполовину занесенной снегом избе, он что-то печатал на портативной машинке при свече, воткнутой в гильзу от противотанкового снаряда. Хоенэгг поднял голову и не выказал ни малейшего удивления: «Ишь ты! Гауптштурмфюрер. Что вас сюда привело?» — «Вы». Он провел рукой по лысому черепу: «Не подозревал, что я такой желанный. Но предупреждаю сразу: если вы больны, то явились ко мне напрасно, я занимаюсь только теми, кем вообще-то уже поздно заниматься». Я сделал над собой усилие и парировал: «Лишь одной болезнью, передающейся половым путем и неизлечимой, ее название — жизнь». Он скривился: «Мало того, что вид у вас бледный, теперь вы еще и шутите банально. Я видал вас в лучшей форме. Осадное положение не идет вам на пользу». Я снял шубу, повесил ее на гвоздь, без приглашения уселся на грубо сколоченную табуретку и прислонился спиной к стене. Комнату отапливали еле-еле, пальцы у Хоенэгга были синие. «Продвигается ли ваша работа, доктор?» Он пожал плечами: «Понемногу. Генерал Ренольди не слишком приветливо меня встретил, очевидно, мою миссию он считает абсолютно бесполезной. Я не обижаюсь, но лучше бы он свое мнение выразил раньше, когда я еще не уехал из Новочеркасска. Кстати замечу, он неправ: моя работа не завершена, но предварительные результаты поразительны». — «Именно это я и приехал с вами обсудить». — «СД интересуется питанием?» — «СД интересуется всем, доктор». — «Ладно, дайте мне закончить рапорт. Потом я схожу за так называемым супом в так называемую столовую, и мы поговорим за якобы едой». Он похлопал себя по круглому брюшку: «Сейчас я вроде как на оздоровительной диете. Но не хотелось бы, чтобы она затянулась». — «У вас хотя бы есть дополнительные резервы». — «Полнота ни о чем не говорит. Худые неврастеники вашего типа протянут дольше, чем крупные и сильные. Не мешайте мне работать. Вы же не торопитесь?» Я воздел руки: «Вы знаете, доктор, принимая во внимание исключительную важность всего, что я делаю для будущего Германии и 6-й армии…» — «Я так и предполагал. Тогда вы переночуете здесь, а завтра утром мы вместе вернемся в Гумрак».
В деревне Ракотино было неестественно тихо. Мы находились меньше чем в километре от линии фронта, но с самого приезда я слышал всего несколько выстрелов. В гулкой тишине раздавался лишь стрекот машинки, от чего становилось особенно жутко. Хорошо хоть колики у меня прекратились. Хоенэгг сложил бумаги в портфель, встал и натянул потрепанную шапку. «Дайте мне вашу солдатскую книжку, — велел он, — я пойду за супом. У печки вы найдете немного дров, но используйте их как можно экономнее, ведь нам надо протянуть до утра». Он вышел, а я захлопотал возле печки. Действительно, запас дров был невелик: несколько отсыревших кольев из ограждения с остатками колючей проволоки. Я расщепил один, и мне наконец удалось зажечь огонь. Хоенэгг вернулся с миской супа и внушительным куском солдатского хлеба, Komissbrot. «Мне очень жаль, — оправдывался он, — но они отказались выдать вам пайку без письменного приказа командования танкового корпуса. Так что поделим, что имеем». — «Не переживайте, — ответил я, — я это предвидел». Я подошел к шубе и вынул из карманов кусок хлеба, сухие галеты и мясо в консервной банке. «Чудесно! — воскликнул доктор. — Приберегите консервы на вечер, у меня есть луковица, устроим праздник. А на обед вот что». Он вытащил из мешочка кусок сала, завернутый в советскую газету. Карманным ножом порезал хлеб на куски и откромсал два больших ломтя сала, разложил все на печке, поставил туда же миску с супом. «Извините, но кастрюли у меня нет». Пока сало скворчало, доктор убрал пишущую машинку и расстелил на столе газету. Теплый черный хлеб из муки грубого помола с подтаявшим салом показался мне чрезвычайно вкусным. Хоенэгг хотел угостить меня супом, но я отказался, сославшись на проблемы с желудком. Доктор нахмурился: «Понос?» Я покачал головой. «Берегитесь дизентерии. В обычное время ее вылечить несложно, но здесь она уносит людей за несколько дней. Полное обезвоживание и смерть». Он объяснил мне, какие правила гигиены необходимо соблюдать. «Но сейчас это трудновыполнимо», — возразил я. «Да, вы правы», — грустно согласился Хоенэгг. Пока мы доедали бутерброды с салом, он рассказывал о вшах и тифе. «Мы уже столкнулись с несколькими случаями, больных стараются изолировать, — рассказывал он. — Но скоро вспыхнет эпидемия, ее не избежать. И это будет настоящая катастрофа. Люди передохнут, как мухи». — «По-моему, они и теперь довольно быстро умирают». — «А вы знаете, что творят товарищи на линии фронта нашей дивизии? Они включают на всю мощь запись тикающих часов, а потом гробовой голос объявляет по-немецки: «Каждые семь секунд в России умирает один немец!» — и снова — тик-так, тик-так. И так по полдня. Очень впечатляюще». И хотя цифры, по сравнению с теми, что я указал в начале своих воспоминаний, были несколько преувеличены, я понимал, в какой ужас они приводят людей, загибающихся от холода и голода, пожираемых паразитами, похороненных в бункерах под снегом и заледеневшей землей. Я в свою очередь рассказал Хоенэггу историю о премудрых каннибалах. Тот отпустил единственный комментарий: «Если судить по хиви, которых я периодически осматриваю, наесться ими нельзя». И мы перешли к цели моей командировки. «Я пока объездил не все дивизии, — сообщил доктор, — но уже могу констатировать, что ситуация не везде одинакова, и объяснения этому я не нахожу. Я вскрыл тридцать трупов, результаты неопровержимы: больше, чем у половины, обнаружены симптомы крайнего истощения. В общем, практически полное отсутствие жировой прослойки под кожей и вокруг внутренних органов, слизь в брыжейке, увеличенная печень, бескровные бледные органы, вместо красного и желтого костного мозга стекловидная субстанция, атрофия сердечного мускула, но с расширением желудочка и правого ушка. Проще говоря, тело, получающее недостаточно пищи, начинает само себя пожирать, чтобы найти необходимые калории; когда все резервы исчерпаны, организм перестает функционировать, как машина, в которой кончился бензин. Феномен известный, но вот что любопытно: несмотря на прискорбное сокращение рациона, еще слишком рано для такого количества случаев. Офицеры в один голос уверяют меня, что продовольствие поставляется штабом армии регулярно и солдатам ежедневно выдается положенная пайка, содержащая тысячу килокалорий. Мало, конечно, и все же что-то, люди должны были бы ослабевать, цеплять болезни и так называемые оппортунистические инфекции, но не умирать от голода. Поэтому мои коллеги ищут другие причины: переутомление, стресс, психологический шок. Но выглядит это неубедительно. Вот мои препарированные трупы как раз не врут». — «И что же вы в итоге думаете?» — «Не знаю. Видимо, есть целый комплекс причин, но в таких условиях трудно распознать каждую по отдельности. Я подозреваю, что способность разных организмов правильно расщеплять питательные вещества, переваривать их, если хотите, нарушается из-за побочных факторов, давления или недосыпа. Естественно, есть и очевидные случаи: люди страдают жутчайшей диареей и даже те крохи, что они съедают, не задерживаются в желудке и выходят почти не переваренными, и прежде всего это касается тех, кто питается пресловутым Wassersuppe. Некоторые продукты, распределяемые в полках, вредны, например, мясо в консервах, что вы привезли, очень жирное и иногда убивает людей, неделями не получавших ничего, кроме хлеба и супа, их организм не переносит такого испытания, сердце начинает работать учащенно и в итоге отказывает. И кстати, по-прежнему нам присылают масло, замороженное и расфасованное в блоки. Солдатам нечем разжечь костер, они рубят масло топором и сосут куски, что опять-таки провоцирует убийственную диарею. Если вам интересно, то у трупов, что я получаю, полные штаны дерьма, которое, к счастью, успевает замерзнуть: в конце солдаты уже не в силах их снимать. И заметьте, это те, кого подбирают на поле боя, о больницах я уж молчу. Итак, вернемся к моей теории, хоть доказать и сложно, но мне она кажется вполне допустимой. Холод и усталость пагубно влияют на метаболизм». — «А страх?» — «Разумеется, страх тоже. В этом мы уже убедились в Мировую войну: во время интенсивных бомбардировок сердце не выдерживает, молодых, хорошо накормленных, здоровых солдат находят потом мертвыми и без единой царапины. Но здесь бы я скорее говорил не о первопричине, а об отягчающих факторах. Еще раз повторю, мне надо продолжить исследования. Уверен, для 6-й армии в них большой пользы не будет, но утешаю себя тем, что мой труд послужит науке, и эта мысль помогает мне подниматься по утрам, да еще, пожалуй, салют, который наши друзья напротив дают как по расписанию. Котел — гигантская лаборатория, настоящий рай для ученого. В моем распоряжении столько трупов, сколько я пожелаю, и в отличном состоянии, правда, иногда их довольно тяжело разморозить. Я вынужден просить бедных ассистентов проводить ночь у печки, переворачивая мертвецов с боку на бок. Недавно в Бабуркине ассистент заснул, на следующее утро я обнаружил, что интересующий меня объект поджарился с одной стороны и не оттаял с другой. Теперь идемте, нам пора». — «Пора? Почему пора?» — «Увидите». Хоенэгг собрал портфель, взял машинку, надел пальто и перед выходом задул свечу. На дворе стояла ночь. Он привел меня к балке за деревней и вперед ногами пролез в бункер, почти незаметный под снегом. Там, на низких скамеечках, вокруг свечи сидели трое офицеров. «Добрый вечер, господа, — поздоровался Хоенэгг. — Знакомьтесь, гауптштурмфюрер доктор Ауэ, почтивший нас визитом». Я пожал офицерам руки, табуреток больше не было, и я уселся прямо на ледяную землю, подстелив под себя подол шубы. Но даже через мех я чувствовал холод. «Советский командир по ту линию фронта — человек исключительно пунктуальный, — заметил мне Хоенэгг. — Где-то с середины месяца он три раза в день обстреливает наш сектор ровно в половине шестого, в одиннадцать и шесть тридцать. В промежутках дает несколько минометных ударов. Отличные условия для работы». И действительно, спустя три минуты я услышал пронзительный вой, вслед за которым совсем рядом прогремели мощные взрывы, стреляли сталинские «катюши». Бункер дрожал, снег засыпал вход, с потолка падали комья земли. Слабый огонек свечи трепетал, отбрасывая на измученные, плохо выбритые лица офицеров уродливые тени. Опять раздались залпы, прерываемые короткими сухими взрывами танковых и артиллерийских снарядов. Грохот превратился в бешеное, неуправляемое существо, живущее собственной жизнью, заполнившее пространство, ломившееся в заблокированную дверь бункера. Шанс быть похороненным заживо едва не заставил меня вскочить на ноги и броситься бежать. На десятой минуте бомбардировка резко прекратилась, но грохот, ощущение его присутствия и давления долго еще не рассеивались, не покидали меня. От резкого запаха кордита щипало в носу и глазах. Один из офицеров руками разгреб выход, и мы выползли наружу. Деревня, расположенная ниже балки, была разрушена, как будто над ней пронесся ураган. Полыхал пожар, но я быстро определил, что снаряды попали всего в несколько изб: в основном противник вел огонь по позициям. «Вот проблема, — комментировал Хоенэгг, отряхивая мою шубу от снега и земли, — они никогда не целятся в одно и то же место, а очень было бы удобно. Пойдемте взглянем, не уничтожено ли наше убогое пристанище». Лачуга уцелела, даже печка еще не остыла. «Не хотите ли чаю?» — спросил сопровождавший нас офицер. Он повел нас в другую избу, внутри ее разделяла перегородка, в первой комнате у печки примостились два офицера. «Здесь, в деревне, хорошо, — заметил наш провожатый. — После каждого обстрела мы собираем дрова. А вот на позициях у людей ничего нет. Малейшее ранение — и они умирают от болевого шока, обморожений или потери крови. Их редко успевают переправить в госпиталь». Офицер, готовивший эрзац-чай, носил Железный крест. Я угостил присутствующих сигаретами, эффект был такой же, как давеча у хорватов. Потом один офицер достал засаленную колоду: «Вы играете?» Я отрицательно покачал головой, а Хоенэгг согласился, офицер раздал карты для партии в скат. «Карты, сигареты, чай… — усмехнулся третий, который до сих пор не проронил ни слова. — Почти как дома». — «Раньше, — добавил первый, — мы играли в шахматы. Но теперь сил нет». Офицер с Железным крестом разлил чай по железным кружкам с вмятинами. «К сожалению, ни молока, ни тем более сахара предложить не могу». Мы выпили чаю, они начали играть. На пороге появился унтер-офицер и что-то шепотом сообщил офицеру с Железным крестом. «В деревне, — сердито передал он нам, — четверо убитых и тринадцать раненых. Вдобавок захвачены вторая и третья роты». Он повернулся ко мне, вид у него был и возмущенный, и растерянный: «Вы состоите в информационной службе, герр гауптштурмфюрер, внесите же ясность! Откуда у них столько оружия, пушек и снарядов? Уже полтора года мы их преследуем и травим. Их гнали от Буга до Волги, разрушили их города, уничтожили заводы… Откуда же, черт побери, все эти танки и минометы?» Он чуть не плакал. «Подобного рода сведения не в моей компетенции, — спокойно ответил я. — Вражеский военный потенциал — дело абвера и Fremde Heere Ost[30] На мой взгляд, силы противника недооценили еще в начале кампании. К тому же им удалось эвакуировать большую часть заводов. Их производственная мощь на Урале огромна». Офицер вроде бы хотел продолжить беседу, но, похоже, сил у него не было. Он молча сел за карты. Затем я принялся расспрашивать их о русской пропаганде. Офицер, который нас пригласил, поднялся, прошел за перегородку и принес мне два листочка бумаги: «Вот что они нам присылают». На одном русские напечатали незамысловатый немецкий стишок под названием «Подумай о своем ребенке!», подписанный неким Эрихом Вайнертом; другой заканчивался цитатой: Немецким солдатам или офицерам, сдавшимся в плен, Красная Армия должна сохранять жизнь (приказ № 55 народного комиссара обороны И. Сталина). Работа, надо сказать, отличная: и стиль, и печать превосходные. «И что, действует?» Офицеры переглянулись. «К сожалению, да», — наконец признался третий. «Невозможно запретить людям читать листовки», — добавил офицер с Железным крестом. «Недавно, — снова вступил третий, — во время атаки русских целый батальон решил капитулировать без единого выстрела. К счастью, вмешался другой батальон и атаку отбил. Красные отступили, но прихватить с собой пленников даже и не подумали, многих убили еще в бою, а мы расстреляли остальных». Лейтенант с Железным крестом мрачно взглянул на товарища, тот притих. «Я могу захватить это с собой?» — я указал на листовки. «Да, если желаете. Мы их держим для весьма прозаических целей». Я сложил бумажки и сунул в карман кителя. Хоенэгг завершил партию и встал: «Идемте?» Мы поблагодарили трех офицеров и вернулись в избу Хоенэгга, где я приготовил скромный ужин: мясные консервы с поджаренными дольками лука. «Извините, гауптштурмфюрер, но коньяк у меня в Гумраке». — «Ну, тогда в следующий раз». Мы обсудили здешних офицеров. Хоенэгг рассказал, какие странные навязчивые идеи появляются у некоторых из них, к примеру, обер-лейтенант из 44-й дивизии приказал полностью разобрать избу — а там, между прочим, проживал десяток его подчиненных, — чтобы протопить баню и нагреть воды, потом долго мылся, брился, надел форму и пустил пулю в рот. «Доктор, — ввернул я, — вы же не забыли, что по-латыни глагол obsidere значит и «осаждать», и «охватывать»? А Сталинград — город, которым овладело безумие». — «Давайте ложиться спать. Утром нас разбудят без особых церемоний». У Хоенэгга был матрас и спальный мешок, для меня он раздобыл два одеяла, а сверху я еще укрылся шубой. «Вы должны посмотреть, как я устроился в Гумраке, — сказал он, укладываясь. — У меня там теплый бункер со стенами, обитыми деревом, и чистые простыни. Люкс». Чистые простыни! Вот таков теперь предел мечтаний, подумал я. Горячая ванна и чистые простыни. Неужели я умру, так и не приняв ванны? Да, вполне возможно, и сейчас в избе Хоенэгга мне это казалось более чем вероятным. Снова безудержно хотелось плакать. Такое со мной теперь часто случалось.