Анатолий Ким - Отец-Лес
Но, пройдя дальше среди могил, он увидел всё похоронное сообщество живых вокруг почти уже готовой ямы, на дне которой ворочались два человека с лопатами. Одним из них был знакомый Глебу человек по имени Иван, по прозвищу Гусёк, сын другого Ивана, а тот – Петра, который сын Данилов, Данила – Миная, Минай – сын Фадея, которому турок саблею ухо отсёк, и пошла от него фамилия Карнауховых… И этот Иван Карнаухов вдруг, отбросив лопату, схватился за какой-то длинный твёрдый предмет, который обозначился, когда обвалился кусок от торцового края ямы, – ухватил и рванул на себя предмет, оказавшийся потемневшей коричневой костью. Это был остаток голени, стопа же отсутствовала – видимо, была незаметным образом выброшена из ямы гробокопателями. Гусёк тянул на себя здоровенное берцо, оно застряло в песке, словно укоренившись там, – не сумев вытянуть кость, Иван начал её выкручивать и выламывать из того места, где она застряла. А застряло берцо в своём родном коленном суставе, когда-то принадлежавшем Демьяну Халтырину, который как-то возводил сарай для мельника Клиншова, владельца нефтяного мотора "Кингсон и К°", и промеж работами заделал на постойной квартире брюхо хозяйке, вдове Алдакима Петрова, а у неё было уже пятеро детей -родился шестой ребёнок и это была пророчица Маланья.
Среди сыновей Петрова был Харлам, а у Харлама – Веневит, а у этого -Александр Веневитович Петров, участковый милиционер из Москвы, дальний родственник усопшей Марины Жуковой. Он присутствовал в числе столпившихся у раскрытой могилы людей, совершенно не подозревая, что это ногу бывшего друга его матери, отца пророчицы Малаши, со столь жутким хрустом выворачивает из рыхлой земли хваченный ста пятьюдесятью граммами водки Иван Гусёк. Хватить с утра успели многие из гробокопателей, так что физиономии у некоторых были красными, у других, наоборот, слишком бледными, но отнюдь не скорбными – ибо хоронили они сегодня весёлого, доброго человека…
Я теперь узнал, кого хоронят, и решил вернуться к воротам кладбища, к стоящей на двух табуретках домовине, где лежала и ждала своей дальнейшей участи покойница. Пробираясь тесными закоулками между могильных оград, я как бы ощутил на себе взоры множества знакомых и незнакомых людей: было тягостно идти сквозь толпу заключённых, просто шагать под их спокойным наблюдающим взглядом, и Глеб Тураев, конвойный солдат, невольно опускал свои глаза.
Он вместе с другими солдатами шёл в баню, находившуюся в зоне, сегодня был их банный день. Без оружия, в одном х/б, зажимая бельё и полотенце под мышкой, конвойнички пробирались через лагерный двор в состоянии некоторого смущения, многие горбились на ходу и заискивающе улыбались. А стоявшие разрозненно и небольшими кучками зеки никакой враждебности к солдатам не проявляли, наоборот – отдельные весёлые возгласы выдавали их довольство тем, что сегодня они как бы хозяева, а конвой вроде бы у них в гостях.
Глебу тогда подумалось, что разобщению людей способствует всё же начало неестественное, чувство самое противоестественное – зависть к чужой доле. Он всматривался в оживлённые лица заключённых, особенно в те из них, которые светились откровенным самодовольством, и ощущал то же самое, что однажды испытает он много лет спустя: пробираясь между тесно составленными могилами, я словно увидел весь народ мёртвых, скопившийся на этом погосте, и дело их представлялось мне навеки свободным от всякого ужаса и страдания, в то время как моё ожидало меня с грозной неотвратимостью небесной кары.
Я понимал теперь, каким благом было бы для меня погибнуть в дорожной катастрофе, и я сказал Марине, лежащей в гробу: "Завидую и преклоняюсь перед тобою, старушка". Вроде бы прожила она свою жизнь на той же земле, что и я, но ведь ничего общего между нами! Словно два существа из разных миров. Она знала, что жизнь каждого человека дороже всех вещей, которыми люди владеют, и она всегда берегла жизнь, свою и чужую. Я же, существовавший в Городе, сидя верхом на унитазе и греясь в лучах паровых батарей, никогда не представлял человеков поштучно – я сразу считал их десятками миллионов, охватываемых поражающим действием Оружия.
Нет, меня земля не должна принять, думал Глеб Тураев, выйдя за ворота сельского кладбища и подходя к своей машине, – я понимал его безмерное отчаяние, которое ни с чем нельзя было сравнить. Мне стало невыносимо жаль этого человека, и я никак не мог постичь, для чего понадобилось ему вдруг прозревать, раскаиваться, угадывать в своём существовании дьявольское начало, отрекаться от себя – почему бы ему не продолжать жить так, как он жил раньше, как живут почти все подобные ему образованные люди с добротной сатанинской начинкою? Ведь лучше уж так, чем то лунное одиночество, безвоздушное и холодное, в котором он оказался в результате своего отречения. Работающим на князя тьмы физикам, математикам и прочим специалистам не советую хоть на миг усомниться в себе – я желаю им нескончаемого самодовольства и самого несокрушимого апломба.
Я знаю, кажется бездны человеческой души, в мою тысячелетнюю картотеку занесено всё самое чудовищное, на что оказывался способным человек, и весьма убористым почерком записаны туда неисчислимые истории самых невероятных страданий. Однако всё это доселе известное и в сравнение нейдёт с подлинными качествами души и ума тех людей двадцатого века, которые невероятно успешно содействуют делу всеобщей гибели. Их ледяной сатанизм и ненависть к жизни в 10^38 раз превышает мою любовь к ней. Лес человеческий может стать смертным не потому, что деревья его передушат друг друга -человечество может погибнуть, если в нём будет оставаться даже небольшое число подобных людей.
Моя натуральная сила приумножения жизни, весь мой труд под солнцем не могут противостоять такой ненависти. Моя зелёная материя не уверена в себе и мнительна, она может существовать только при особенных, благоприятных условиях. Глубокая меланхолия, свойственная мне, родилась от чувства моей малости во Вселенной – тайное устремление моё к смерти есть не что иное, как желание слиться с этой малостью, вернуться в неё, как после скитаний блудный сын возвращается к отчему дому.
Но невозможность смерти, невозможность моего исчезновения вне материи наполняет мукою моё существование, – человек мучается не только потому, что сам виноват во всём, но и потому, что он страдал бы всегда, где бы он ни оказался. И те злыдни мира, которых я хорошо знаю, потихоньку подтачивают оболочку атомного ядра, чтобы выпустить заключённый туда огонь сатаны, – они ненавидят, в сущности, не врагов своих, которых смутно представляют, и не всё человечество, которое иногда даже любят, – они ненавидят меня, своего несостоятельного отца, породившего их на мучения. Им противно благоухание моих белых лилий, они с презрением отвергают мою любовь.
Сотворившие в моём Лесу столько чудовищных порубок, они хотят только одного: скорее вырубить остальные деревья. Для этого они изобретут лучевой резак с лазерной установкой. Им не нужны все райские уголки на Земле -мёртвая планета, на которой не видно ни одного зелёного ростка, это и есть для них красота неземная.
Человек, таящий в себе подобную ненависть к жизни Леса, и есть сам сатана, другого нет. Он живёт, заранее дико пугаясь видом своего мёртвого черепа и голых костей, которые пока ещё носит в своём теле. И, назвав этот страх смертью, он начинает служить ей, получая зарплату в виде огненных ассигнаций, на которых изображён портрет князя тьмы с козлиными рогами. Хватая жизненные блага и уволакивая их в темноту своего уединения, он полагает, что теперь ничто человеческое, презренное и жалкое, отношения к нему не имеет, потому что он теперь не человек, которому скоро подыхать, а блестящее ловкое насекомое – хихикающий таракан.
Когда я утрачу своё зелёное царство на этой планете и мне придётся отсюда переселяться на другое небесное тело, – может быть, тогда подобные тараканы переймут идею экспансии жизни и захотят устроить мир без красоты, истины и любви… Но я всё ещё здесь, я еду в автомобиле по безлюдному шоссе, просекающему массив зелёного, свежего леса ровным коридором, в глубокой задумчивости правлю штурвальчиком машины своей и безмолвствую перед самой главной Тайной, объемлющей этот замкнутый мир, название которому Ничто. Существует ли где источник – прибывает ли звёздное вещество, множится ли сила любви, возвещённой Иисусом Христом?
И откуда берутся в нашей замечательной жизни тараканы, думаю я дальше, – и вот перед ним трёхэтажная больница, крупноблочное длинное светло-серое здание. Он направился вдоль стены в правую сторону, подошёл к третьему от края окну первого этажа больницы. Окно было раскрыто, и, остановившись, он заглянул внутрь палаты. Артём Власьев, егерь, лежал на койке в одних полосатых пижамных штанах, с обнажённым мускулистым и жилистым торсом, босиком. Он сразу же вскочил и, улыбаясь всем своим ясным лицом Емелюшки-дурачка, подошёл к окну – и вдруг палата подверглась нападению каких-то шустрых детей, ещё совсем маленьких. Странными были глаза малышей, одетых в одинаковые, побуревшие от многих стирок пижамы: быстрые зверковые глаза, настороженные, без тени какого-либо человеческого чувства в своих глубинах. Ныряя под кровати и выскакивая на проходы меж ними, малыши захлопали дверцами тумбочек – и на эти звуки стали сбегаться в палату больные в пижамах. Тут началась весёлая и азартная война, взрослые действовали увесистыми ватными подушками, метали поверх коек больничные тапочки. Так же внезапно, как было совершено нападение, удивительные дети покинули палату, протиснувшись меж ногами взрослых к выходу. А эти, торжествуя победу, стали проверять тумбочки, каждый определяя размер своих потерь после набега.