Аркадий Вайнер - Петля и камень в зеленой траве
— Слушайте, слушайте — гремит музыка… она повсюду… она вокруг нас, она в нас, это язык вселенной, обращенный к нам… слушайте высокий говор сфер… примите разложенную в семь нот литературу чувствования… Господи, неужели вы не слышите и не понимаете?.. Я хочу перевести на ваш бедный язык идеи и лик громадного мира… Слушайте меня… вы разве оглохли?.. Немота пала… Семь нот вам кричат… и все тональности… регистры и лады… Евангелие от Баха… Откровение от Гайдна — узнайте Апокалипсис от Бетховена… Я вам спою святое благовествование от Моцарта…
Ее ломкий голос, тонкий и ясный — метался и звенел по серому сумраку палаты. Разве это сумасшествие? Какой-то непонятный нам стремительный внутренний полет.
Клава сказала неожиданно осознанно:
— Сейчас эту дуру глушанут лекарством… — помолчала и добавила: — Витаминами. Витамины на нашу погибель придумали евреи… А их в природе и не существует… Вот евреи их придумали и продали американцам… А нам теперь — в очереди стой…
Анна Александровна подошла ко мне и положила ладонь на лоб:
— Ты, девочка, с медсестрами и няньками не воюй — принесут таблетки, ты их прими. Иначе заколют они тебя уколами. Ты ведь, слава Богу, не пробовала триседил в уколах, не знаешь, какой это ужас. Бред, память пропадает, совсем в животное превращаешься…
Я улыбнулась ей — впервые, как попала сюда.
— А вы сами, Анна Александровна? Вы же не принимаете таблетки?
Она засмеялась, легко, радостно:
— Э, голубка! Тебе-то повезло — они тебя в глупостях обвиняют, свое безумие на тебя перекладывают. Чего бы ты этим разбойникам ни сказала — нет у тебя на совести греха. А мне надо от Бога отказаться — силу антихриста признать. Это я не могу. Коли велит Господь — умру скорее…
Она присела на мою кровать, и пахло от нее чем-то домашним, очень уютным — как от тети Перл. Коржиками с корицей, травами, теплом плиты.
— И не спорь ты с ними — с сестрами, няньками, они тут главная сила. Если не поладишь с ними — погибнешь. Они все, младшие начальники, что здесь, что на воле, и определяют всю нашу жизнь — то ли палкой оглушить, то ли пайку хлеба выдать…
В палату вошла сестра Вика, окинула нас своим прозрачным рыбьим взором, спокойно и невыразительно сказала:
— Гинзбург — сегодня на пункцию спинного мозга. Остальным приготовиться к инъекциям…
В руках у нее был стерилизатор со шприцами и коробочка с ядами, которыми они нас каждый день хладнокровно травили. Стеклянные пульки ампул пробивают насквозь и попадают прямо в мозг.
Интересно, что делает Вика после работы? С кем она живет?
Рассказывает ли она им, что делает на работе? А может быть, ей и неинтересно говорить об этом?
Вика подтолкнула Свету к кровати — ложись, ложись — и выстрелом влёт подбила ее песню. Хрипя и булькая, песня падала на пол, слабо трепыхаясь, неразборчиво и суетливо, шелестя непонятными словами. Прервался внутренний полет, Света кубарем рухнула в трясину забытья. Откровение от Гайдна захлебнулось прерывистым храпом, сипением и свистом.
Анна Александровна глядела в окно, губы ее шевелились. Она боролась всем естеством своим с действием яда, уже разъедавшим ее изнутри, помрачающим рассудок, туманящим память, оскверняющим ее веру. Глаза у нее выкатывались из орбит, по лицу катил пот, и громкое бешеное дыхание срывалось с губ.
— Гинзбург, собирайтесь на пункцию, — сказала Вика.
Я встала, подошла к Анне Александровне, взяла ее за ледяную руку. Она меня не видела, ничего не слышала, не помнила, не сознавала. В ней жили только отравленные внутренности. Через час я вернусь с пункции и со мной совершат то же самое.
Алешенька! У меня часто путаются мысли и пропадает память.
Они убивают в нас душу. Сделай что-нибудь, мой любимый! Спаси меня отсюда!
49. АЛЕШКА. ЗА ПОМИН ДУШИ
Перед рассветом снова пришли судьи ФЕМЕ. Сквозь сон я услышал оглушительный металлический удар — звук тяжелый и дребезжащий, с прохрустом и тихим звоном разлетевшегося стекла. Приподнял голову с подушки и увидел их за столом. Они сидели неподвижно, сложив на столешнице узловатые иссохшие руки, а перед ними был воткнут ржавый кинжал, валялась свитая петлей веревка и открыта толстая книга, и тайным всеведением я угадал, что это Книга Крови, их страшный протокол.
Я знал, что схожу с ума от пьянства и невыносимого нервного напряжения — но сил сбросить, отогнать наваждение не было. Да и желания. Мне было все равно.
— Ты знаешь, кто мы?
— Да, гауграф. Вы — судьи ФЕМЕ.
— Кто рассказал тебе о нас?
— Мой отец.
— Откуда он узнал о нас?
— Ему передали ваши протоколы в сорок пятом году в Берлине.
— Почему?
— Они хранились в запечатанных пергаментных пакетах в архивах гестапо. И на них была печать — «Ты не имеешь права читать это, если ты не судья ФЕМЕ».
— Почему же они вскрыли пакеты, которые не смели тронуть веками?
— Они думали, что это секретные документы гестапо, и вскрыли их как правопреемники.
— Что сказал тебе отец?
— Он смеялся над глупостью гестапо, сказав, что они могли бы многому научиться у вас, если бы хватило ума и смелости вскрыть протоколы.
— Ты знаешь, что мы храним?
— Да, гауграф, — вы храните Истину и караете праздномыслов, суесловов и еретиков.
— Ты знаешь, в чем наша сила?
— В страхе людей перед вами, в тайне вашего следствия, вашего суда и неотвратимости казни. В сообщничестве запуганных людей, готовых на любые услуги вам, только чтобы отвести от себя подозрения и смерть.
— Ты знаешь, как доказываем мы обвинение?
— Да, гауграф. Шесть посвященных должны поклясться в правдивости обвинителя, даже если они ничего о подсудимом не знают. И обвинение признается доказанным.
— Ты знаешь наш приговор?
— Да, гауграф. Еретик лишается мира, и права, и вольностей, шея его отдается веревке, труп — птицам, душа — Господу Богу, если он пожелает принять ее; да станет его жена — вдовою, а дети — пусть будут сиротами.
— Ты готов? — мертво и решенно спросил гауграф.
И тут опять раздался громовой лязг и металлический грохот.
Рывком, с криком отчаяния рванулся я с постели — все исчезло. Пустота, рассветные сумерки, тяжелое дыхание. И рев удаляющегося мотора за окном. Я подбежал к растворенной фрамуге и увидел, что по Садовой небыстро уезжает грузовик-снегоуборщик, здоровенный утюг с бульдозерной лопатой впереди.
Ёкнуло сердце, я перевесился через подоконник вниз — у тротуара съежилась груда металлического лома. Останки отремонтированного заново «моськи».
Летел по лестнице через три ступеньки, выбежал в холодную тонкую морось дождя и за десять шагов уже знал — труп. Они убили «моську» насовсем.
Вот финиш гонок с преследованием, так они выигрывают все соревнования. Когда можно все и всех убить — упрощаются любые состязания. Это они меня пугают. Ведь можно было убить нас с «моськой» вместе. Просто пока еще не время.
Бандит ударил «моську» дважды — спереди, потом развернулся и врезал сзади. Кузов выгнулся и расплющился. Переломился и вылез наружу подрамник, сели боковые стойки. Багажник уполз в кабину. Рулевая колонка воткнулась в потолок. Квадратики рассыпавшегося лобового стекла плавали льдинками в коричнево-черной луже масла, вытекающего из расколовшегося картера. Ржавые потеки воды из порванного пополам радиатора. Двигатель на асфальте. И задранное вверх правое колесо.
На смятой в стиральную доску крыше с тихим треском лопалась и отслаивалась краска. Задняя дверца была распахнута. Я влез в кабину, сжался в уголке и погрузился в какое-то странное состояние — не то оцепенение, не то обморок, не то немая истерика. Я слушал, как над моей головой потрескивает отлетающая краска, будто лопались стручки, и вяло думал о том, как кусками разваливается моя жизнь. Я думал о том, что никакая машина не заменит мне больше «моську» — и не потому даже, что у меня никогда не будет денег на покупку другой машины. «Моська» был важной частью моей жизни. И особенно жизни с Улой. Не верится, что моя жизнь когда-то вмещала столько счастья. Ах, какое это счастье — неведение! Как должны быть счастливы люди с иммунитетом к неизлечимому недугу — обеспокоенности правдой! Боже, какой это высокий и страшный недуг, не признающий благополучных исходов!
Вокруг убитого растерзанного «моськи» собирались ранние прохожие, сочувствовали, вздыхали, удивлялись, шутили, кто-то злорадствовал, советовали мне собрать валяющиеся вокруг детали — что-то продать можно, спрашивали — не поранило ли меня, а маленькая старуха с лошадиным лицом, похожая на пони, сказала, что я, наверняка, пьяный — иначе незачем сидеть мне в порушенной машине.
Не объяснить им, что я не ранен, не пьян, не сокрушен в потере последнего своего имущества. Разве можно объяснить прохожим, что такое скорбь о маленьком верном «моське»? Товарища убили.