Константин Лагунов - Больно берег крут
— Ты чего? — обеспокоился Черкасов.
— Надоело воздух сотрясать, — горько выговорил Бакутин. — Все понимаю. И бит. И учен. А не могу… Бывай… — вскочил и вылетел из кабинета.
«Как его кидает! От края к краю. Но — шевельнулся. Стронулся!.. Выпрямится! И трубу, и парк вытянет и снова вцепится в факела. Держись, Румарчук…»
Но Бакутин «вцепился» пока в строительство нефтепровода, основные заботы по промыслу переложив на Лисицына. Тот не отнекивался, распоряжался, писал, звонил, просил, но ни с кем и ни за что не дрался, не подсовывал головы под удар, оставаясь все тем же, делая лишь то, что положено и возможно. Бакутин не раз попытался сбить главного инженера с излюбленной позиции, но у того всегда оказывались в заначке неоспоримые аргументы.
— Допустим, ты — прав, неуязвим, но делу-то от того разве легче? — негодовал Бакутин, припертый несокрушимыми доводами Лисицына.
— Мы — для дела? Отлично. Что же для нас? — искренне недоумевал Лисицын.
Не зная, как ответить, Бакутин сердился пуще прежнего, хватал слова без разбору и бил, не глядя, по самому больному. Лисицын выдвигал из глазниц черные стволы зрачков, вскидывал правую руку с оттопыренным указательным пальцем и вещал:
— Можно подумать, Константиныч, тебе двойной срок на земле отмерян. Замкнет ненароком сосудик, и осиротишь Турмаган…
И столько горечи, и укоризны, и осуждения было в этих или иных подобных словах, что Бакутин сбивался с наступательного тона либо продолжал разговор по-иному: спокойно и увещевательно. Иногда Лисицын вовсе не перечил, безмолвно отступал, сжимался, становился недосягаемым, оглушая и смиряя этим разъяренного Бакутина.
Рассудком Бакутин понимал железную правоту своего заместителя. Хочешь сохраниться — не лезь на рожон: стенку лбом не прошибешь, выше батьки не прыгнешь, себя не перескочишь… Все так. На собственном опыте убедился, своими боками прочувствовал… И сосудик может замкнуть, и клапан закупорить, и лопнуть что-нибудь незаменимое. Все так. И пора бы смириться, свыкнуться… Он смирял, сдерживал себя, но… не мог. Тогда наплывало раскаяние: зачем уступил? Почему попятился? Надо было… А как надо было? — оставалось безответным. Из той ситуации было только два выхода: лапки вверх либо вон из игры… Он выбрал первое. Стихийно. Отдышавшись, зализав раны, понял: инстинкт самосохранения сработал вовремя и верно. Оставалось накопить силы, обрести решимость, утвердиться и…
Как и прежде, проезжая мимо горящего газового факела, Бакутин хоть на минуту да останавливался подле и с фантастической околдованностью как на одушевленное, разумное существо глядел на ослепительно яркий, пышущий жаром, утробно и яро рокочущий гигантский столб пламени. Иногда Бакутин подходил к огню так близко, что начинало жечь лицо, першило в горле от раскаленного воздуха. Прикрывшись ладонями, сощурясь, он переступал и эту черту, делал еще несколько шагов к факелу и, попадая в поток раскаленного воздуха, задыхался, слеп и глох от блеска и рева беснующегося пламени. В эти мгновенья рискованной близости к факелу не раз подкатывало сумасшедшее желание: вдохнуть глубоко и кинуться в пламя. Усилием воли сдерживал себя, пятился, отходил в безопасную зону и отсюда подолгу мог неотрывно глядеть на буйство неукротимого пламени, которое ликовало, дразнило, надсмехалось и в зависимости от этого постоянно меняло свой облик, становясь то оранжевым, то красным, то белым. Уловив насмешку, Бакутин закипал яростью и грозился: «Горишь? Скоро уж…» А что скоро? — не договаривал. Сжимал кулаки, напружинивал мышцы, словно готовясь к поединку с огненным исполином. Иногда в этот миг его настигала мысль — острая, колючая. Еще неоформившаяся, недоношенная, невыращенная, она подплывет бесшумно, подденет, кольнет и сгинет. Кривясь и косоротясь, Бакутин матерился, загораясь жаждой отмщенья. «Еще поглядим… Померяемся… Хорошо смеется последний…» — бормотал он придушенно, свирепо тараща на огонь глаза, в которых отражалось ликующее пламя факела…
Сегодня он ехал с Лисицыным, но шофер по привычке тормознул возле факела.
— Что там? — дремотно спросил Лисицын.
Бакутин смолчал. Приоткрыв дверцу «газика», сощурился на пламя. Шофер дымил сигаретой и тоже безмолвствовал. Темные глаза Лисицына полезли было из глубины глазниц, да с полпути воротились. Поудобнее развалясь на мягком сиденье, он снова расслабился, а когда тронулись, спросил, не тая иронии:
— Никак, новый ритуал?..
И опять Бакутин промолчал. Не хотелось понапрасну задирать своего заместителя, а необидных слов на ум не приходило, да если бы и пришли, откуда взять нужный спокойный тон? Все приметней становилась трещина меж ними. Чувствовал ли ее Лисицын? — неизвестно, Бакутин же не только чувствовал, но и предвидел, что в недалеком будущем эта трещина обернется бездонной пропастью, в которую именно он и сверзится. Нет, Лисицын не пакостил, но почему-то с ним связывал Бакутин свой грядущий кувырок в тартарары. Необъяснимое, но и неодолимое предчувствие это Бакутин старательно отгонял, топил в душевных глубинах, но вытравить не мог, и нет-нет да оно напоминало о себе, причем всегда некстати, в самый неподходящий момент. И странно, конечно, — но Бакутин готов был поклясться: так и будет! Только так. Причем в недалеком будущем, очень и очень скоро. Эта неистребимая уверенность усугубляла взаимоотношения с Лисицыным…
Со всех сторон Бакутина обнесли колючей проволокой недобрые предчувствия, затаившиеся беды. Торчат отовсюду их нацеленные острые и ядовитые шипы. Хоть и зарубцевалась вроде, но не отболела рана… не забылась Нурия… и сколько ни виться этой ниточке, конца не миновать. И с Лисицыным — на разных берегах. Рядом, да не вместе. В одну сторону, да не одной дорогой. «А может, все — не в ногу, один я — в ногу?..»
Вот о чем думал Бакутин, шагая под мелким дождичком по раскисшей, скользкой тропе к металлическому вагончику, в утробе которого разместилась замерная установка. Там ему нечего было делать, но и видеть подле отчужденное лицо Лисицына, наталкиваться на его надменно-осуждающий взгляд и слышать ватные, непробиваемые: «А зачем?», «Кому от того легче?», «Пусть наверху думают» — тоже было невмоготу.
В минуты душевной тревоги и сумятицы его всегда тянуло к рабочим, даже к незнакомым. Безыскусность обращения, прямота и резкость их суждений действовали удивительно благотворно: очищали от обид, успокаивали, утверждали в правоте. Вот он и пошел к тускло блестящему железными мокрыми боками вагончику с тайной надеждой застать там ремонтников, пооткровенничать, отвести душу. Но подойдя вплотную к распахнутой дверке, услышал свою фамилию и приостановился, и, сам того не желая и тому противясь в душе, застыл у раскрытой двери и слушал рабочих до тех пор, пока Фома не сказал о почудившихся шагах.
Этот ненароком подслушанный разговор потряс Бакутина. Как верно и просто сформулировали они его жизненную позицию: «только мордой оземь». Больше всего Бакутина растрогало и обрадовало то, что рабочие верили в него. «Только бы не подвести… Доказать… Утвердить…»
Его лихорадило. Он подстегивал, поторапливал себя: «Скорей, скорей». А что скорей? Не знал. Все равно заторопился, заклокотал от нетерпенья: скорей!..
3Дождь набрал силу, сгустил, укоротил сумерки, и те разом обернулись ночью, и она непроницаемым черным пологом занавесила окна. Бакутин позвонил по телефону домой. Обрадовался, что трубку снял Тимур.
— Не теряйте меня: немного задержусь.
— Только недолго. Я расставил шахматы.
Каждый вечер, в ожидании отца, Тимур расставлял на шахматной доске фигуры. Пока Ася накрывала на стол к ужину, они успевали сыграть одну, а то и две партии. У мальчишки, как видно, были прирожденные способности шахматиста, и стоило Бакутину отвлечься от игры, задуматься о чем-то постороннем, как маленький партнер непременно подстраивал ловушку и, заманив в нее отца, ликовал, подпрыгивал от восторга.
Шахматы упрочили сложившиеся меж ними, так редкие теперь, отношения равенства и взаимного уважения. Бакутин никогда не сюсюкал с сыном, не любил в обращении с ним ласкательных и уменьшительных суффиксов, не потакал дурному, даже если это дурное сделано неосознанно, в пылу. Зато в играх и разговорах с сыном Бакутин тоже не притворялся, с неподдельным, искренним увлечением и необузданной молодой фантазией он «охотился» на тигров, ловил голубого крокодила, приручал диких зверей, летел в ракете на еще безыменную планету. Он выучил сына ходить на лыжах, плавать, грести и управлять лодкой, приохотил к долгим, нелегким походам по тайге.
Тоненький, узкоплечий, длинноногий и длиннорукий Тимур своим присутствием теснил, сдерживал пустоту, которая давно уже обложила Бакутина, угнетала, раздражала его. Общение с сыном хоть на время делало Бакутина прежним, и, как прежде, он ощущал свою слитность с товарищами, с рабочими, с женой…