Джеймс Болдуин - Современная американская повесть
Обморок в очереди — это такое несчастье, которое равнодушным никого не оставляет. Вместе со всеми я стараюсь податься назад. Усилия ног недостаточно. Не ослабевавший все утро напор очереди одушевляли надежда, светлый оптимизм, мысли о лучшем будущем; осадить теперь назад представляется мне издевательством, злоумышленностью. И я не хочу отрываться от девушки. Я громко говорю ей:
— Нужно подать назад.
— Я пытаюсь, — отвечает она. — А вы мешаете.
Я смеюсь шутке, мне приятно, что она осознает меня как помеху.
По мере того как тревога откатывается назад, напор постепенно ослабевает, но теперь мы с той же силой тесним задних, чтобы дать облегчение головным и вызволить сомлевшую женщину.
Тряся помпоном, человек в кепке отчаянно производит судорожные движения. Видно, как впереди него медленно, словно пробка из бутылки, вверх выползает тело. Из стороны в сторону мотается голова с растрепавшейся прической, лицо пепельно-серое, что-то белое наброшено на плечи, тонкая талия. Со всех сторон поспевают руки подхватить обвисшую фигуру. С минуту длится замешательство; женский торс покачивается в воздухе.
Затем множество рук разворачивает тело горизонтально и над головами стоящих передает вправо.
Но это не выход. Оба пешеходных потока — и в сторону Вязовой улицы, и к Часовне — так же забиты, как наша очередь. По улице безостановочно и размеренно идет транспортный поток. Тело абсолютно негде опустить. Оно медленно, словно высокородный покойник в вагнеровской опере, плывет над головами то в одну сторону, то в другую.
Толчки и свежий воздух приводят женщину в сознание. Простертая на вытянутых кверху руках, она приходит в себя уже близко от нас, и я вижу на ее лице тупое удивление. Гадает, не сон ли это. Последнее, что она, вероятно, помнит, — это свое место в тесной очереди; конечно, она уже осведомилась о чужих прошениях, узнала своих примыкающих и кое-кого со стороны, радовалась, что Бюро уже близко. И недолго отсутствовала, а очнулась уже высоко в воздухе, на ложе из жестких ладоней, дрейфуя в сторону Вязовой улицы — в самый то есть конец очереди.
Кругом кричат, подавая противоречивые советы. За моей спиной кричит художник:
— К окнам! Тащите ее к окнам!
Кто бы ожидал от этого привередника такого душевного и, главное, здравого совета? Опустить ее на землю возможно только у жалобных окон.
Я теряюсь. Надо как-то передать слова художника ближайшим к нам пешеходам, как раз принявшим женщину, но стоит такой крик, что мне его, конечно, не перекричать.
Мусорщик выворачивает голову влево назад и говорит художнику:
— Правильно думаешь. Только вот: надо всем кричать хором. Как на бейсболе: «Судью на мыло!»
У него блестят глаза, он в своей стихии.
— Всем кричать, — кричит он, — «К окнам! К окнам!»
Он с трудом выдирает руки и начинает размахивать ими в такт, словно ответственный за овации или, что точнее, болельщик на матче, со своими подпевалами скандирующий смертный приговор пропившему глаза судье; он подключает к делу еще и голову, резко вскидывая ее, когда надо кричать.
Я заражаюсь его энтузиазмом и тоже кричу, и художник кричит, и девушка, и бабуля, а там и вся очередь подхватывает, потому что все понимают, чего мы добиваемся. Мы кричим весело, напористо.
Но это только для нас, стоящих в очереди, свет клином сошелся на жалобных окнах. Пешеходы просто не понимают: какие «окна»? Некоторые заключают, что мы имеем в виду амбразуры в стене перед «Зеленью»: я вижу, как принявшие женщину смотрят в ту сторону. Они могут думать так: мы решили, что один вид безлюдного луга воскресит потерпевшую. Чудаки! Кто протащит ее сквозь поток машин?!
Зато женщина живо смекает, о чем мы кричим, и на ее бескровном лице загораются расчет и энергия. Она извивается на поддерживающих ее руках, что-то втолковывая их владельцам.
Те прикидывают свои варианты, скандирование сотен жалобщиков только сбивает их с толку. И с общего согласия они кончают с неопределенностью, сбыв с рук и женщину, и заботы о ней: пусть сами крикуны и разбираются. Не церемонясь, они спихивают женщину обратно на головы стоящих в очереди, недалеко от моего места.
Жалобщики со смехом проталкивают ее в голову колонны. С нею обращаются как с куклой. Это уже игра. Она вскрикивает тревожно-радостно, как вскрикивают, подлетая на одеяле. Она знает, что за обморок хорошо воздастся: у окошек она будет гораздо раньше, чем обычным порядком.
Она уже над нами, и я тяну к ней руки. У нее мягкие, немного вялые бедра. Вся эта встряска пойдет на пользу ее кровообращению.
Она быстро уплывает вперед. Скоро улягутся добрососедские волнения.
Еще одушевленный духом содружества, я поздравляю мусорщика с его своевременной инициативой.
— Я восхищен, — говорю я.
— Сукин сын, — говорит он, — ты еще в очереди? Взять бы тебя за шиворот и отправить к чертям — в хвост.
И кивает в сторону Вязовой улицы.
Дух содружества? Мне страшно вспомнить его холодные глаза, когда он азартно объявил: «Судью на мыло!»
У двери гвалт, женщина все еще мыкается над головами. Может случиться и такое: честно отстояв свои четыре с лишним часа, передние не пожелают пустить ее перед собой.
Нет, все же ее вносят в двери. Обратно она не показывается: значит, место нашлось… Я прикидываю, о чем она может просить, прильнув наконец к решетке и непроницаемому стеклу.
Убедившись, что знание чужих претензий создает известную дистанцию между нами, я нахожу теперь возможным полюбопытствовать насчет еще одного примыкающего моих примыкающих — того молодого человека с усами подковкой, которому несколько минут назад я сообщил по цепочке о пострадавшей.
Я поворачиваюсь к нему и задаю полагающийся вопрос.
— Мы с женой хлопочем о ребенке.
— Вы впервые просите?
— Ага.
— А я прошел эти огни и воды. У меня есть ребенок. Я вам не завидую. Когда мы с женой добивались разрешения, порядок был другой — было специальное бюро. По инстанциям вместо вас ходили бумаги. Заполняешь анкету. Возвращают: не все вопросы раскрыты. Снова заполняешь. Возвращают: марки не все наклеил. Снова заполняешь. Возвращают: одна подпись неразборчива. Они ни разу не сказали, что лам нельзя иметь ребенка, просто придирались к формальностям.
— Я знаю, — говорит молодой человек. — Все говорят, что с первого захода ничего не получится. Может, вообще не получится. Сейчас с этим тяжелее, чем в ваше время.
Я для него пожилой человек. Попробуй тут не стать пессимистом.
— Мы ухлопали на это три года, — говорю я, — даже в те времена.
— Плевать. Попробуем.
— А зачем обрекать еще одно существо на?..
Мой подбородок в три маха рассекает очередь поперек.
— Нам кажется, эти хлопоты сделают нашу половую жизнь полноценней.
— Это как же?
— Ну, не вам объяснять — природа. И нам кажется, что у нас будет лучше оргазм, если… ну, сами понимаете.
Нужная с этим молодым человеком дистанция устанавливается, и мне сразу легче дышать.
— Уже сейчас лучше, — продолжает он. — Просто говорить об этом прошении, идея сама — она из головы спустилась… ну, понимаете… Прошлой ночью мы для начала поговорили о прошении, и потом все было отлично. Мы думаем, с этим прошением у нас все пойдет по-другому.
— Помогай вам бог, — говорю я, — вырастить ребенка.
Я поворачиваюсь к девушке.
— Слышали? — шепчу я.
— Нет, а что?
— Я говорил тут с одним болваном…
И я начинаю пересказывать ей разговор с Подковкой.
Но по мере рассказа мною овладевает смущение; я не могу выговорить деталей, а без них рассказ не имеет смысла.
Однако какая-то ненужная мелочь, видимо, проскочила через прорехи в моем умолчании, потому что, когда я замолкаю, девушка говорит:
— Я сосала большой палец почти до десяти лет, чтобы заснуть. Вы тоже обожаете спать?
— Я чутко сплю, — отвечаю я.
И другие занятные подробности нашей раздельной ночной жизни поверяем мы друг другу. Сердце бежит все быстрее. Не из пугливых и не такая скованная, как я, она рассказывает мне о своих баловствах. Честно говоря, ей не очень везло. В самом начале подвернулся какой-то волосатый олух, что-то вроде сексуального мазурика. Раскрываясь передо мной, она не собирается выиграть в моих глазах, это совершенно ясно. Ее первой большой любовью был придурок, не ведавший, что в этом деле тоже есть свой порядок, и из-за своего невежества он был просто грубым насильником. Она просветила его, а он отплатил неблагодарностью. Потом был…
За ее рассказом о злоключениях различается отзвук первобытной ярости, но меня это не пугает — очевидная враждебность мусорщика страшнее. Нет, она вызывает во мне совершенно другое отношение. Мне вдруг кажется, что я могу стать счастливым исключением. Хочется в это верить. Прослойка одежды между нами утончается.