Эдуардо Мендоса - Город чудес
На втором этаже сухих листьев было меньше, зато пол покрывал толстый слой пыли и трухи – все, что осталось от истлевшей мебели. «Однако сколько же грязи может накопиться в одном месте! – подумал Онофре Боувила. – Даже подумать страшно, что произошло бы, если бы вдруг все или почти все прекратили заниматься каждодневной уборкой своей части планеты, выпавшей им по жребию. По-видимому, именно в этом и состоит подлинный смысл существования человека: Господь послал его на землю для поддержания чистоты и порядка, а остальное – всего лишь химера».
– В те времена высказывание в пользу того или иного претендента на трон не свидетельствовало о душевной склонности либо о простой предпочтительности, сравнимой в наши дни, к примеру, с отношением к какому-нибудь тореро, а считалось ясно заявленной политической позицией, ставившей зачастую под удар человеческую жизнь, и, принимая во внимание тот накал враждебности, который вызывали междоусобные войны, последствия таких политических взглядов могли стать необратимыми, – продолжал бубнить старик. – А тут еще, – добавил он, помолчав, – человек, которого мы ожидали в тот вечер, в одном невразумительном документе – какая-то мешанина из идеологической тарабарщины, нудных рассуждений и программы действия, – провозглашенном в Монпелье и названном непонятно почему «эдиктом», пообещал предоставить Каталонии ограниченную независимость или что-то похожее на статус, который связывал и поныне связывает Индию с британской короной. Ради этих туманных посулов семья Роселл была готова отдать жизнь и состояние. И теперь претендент на трон неожиданно объявил о своем визите, чем вызвал нездоровую обстановку в доме и поставил его обитателей в двусмысленное положение: с одной стороны, надо было встретить гостя с почестями, подобавшими его будущему королевскому рангу, а с другой – требовалось во что бы то ни стало сохранять секретность, так как официальные власти, преодолев разногласия между соперничавшими политическими группировками, выступили с ними заодно и назначили цену за его голову. Все эти обстоятельства вкупе с поспешностью самого визита подвергли серьезным испытаниям воображение, утонченность и savoir faire[113]семьи Роселл.
Ступая по осколкам фарфора, которые хрустели под ногами, оба перешли в следующие покои. Онофре поднял с пола один осколок, поднес его к глазам и, рассмотрев, определил, что перед ним остатки севрского или лиможского сервиза не менее чем на двести персон без учета супниц, солонок, подносов и фруктовых ваз. «Если столовая находится внизу, – подумал он, – то хотел бы я знать, как попал сюда этот сервиз? Я также не прочь спросить, если бы знал у кого, кто его разбил?» Старик молчал, погруженный в свои воспоминания.
– Достаточно было одного взгляда, чтобы понять: этот человек не принесет нашему дому ничего, кроме несчастья, – наконец проговорил он. – Герцогу Арчибальдо Мария в ту пору было лет сорок, сорок пять, и он всегда жил в изгнании. Эта обособленная кочевая жизнь сделала из него порочного типа, попиравшего всякую мораль. Он появился в поместье сильно пьяным и, въезжая на мост, свалился с лошади. Думаю, он даже не заметил, как плывшие на лодках слуги приветствовали его высоко поднятыми подсвечниками и шандалами, образуя на воде движущийся круг света. Адъютант герцога, субъект по прозвищу Флитан, сильно смахивавший на цыгана, с ловкостью циркового наездника соскочил с седла, помог ему подняться и волоком потащил к парапету моста. Его высочество навалился на парапет грудью и начал блевать в канал; тем временем сеньорита Кларабелья, выполняя инструкции отца и учителя танцев, который потратил весь день на то, чтобы показать ей наиболее изящные жесты и движения, присела в грациозном реверансе и поднесла ему на шелковой клетчатой подушечке копию золотого (а может, просто позолоченного) ключа и белую лилию… Не знаю, говорил ли я вам, сеньор, но в ту ужасную летнюю ночь стояла нестерпимая жара. Герцог не брился несколько дней и не мылся несколько месяцев; от его одежды шел терпкий дух, с носа свешивалась густая сопля, а смеясь, более от свирепости, нежели от веселости, он показывал острые гнилые зубы – никогда еще королевский дом не был представлен в таком плачевном виде. Он оценивающим жестом взвесил на ладони золотой ключ и передал его адъютанту, затем бросил на землю лилию и ущипнул сеньориту Кларабелью за щеку. Та покраснела до корней волос, заученно повторила слова приветствия и, повернувшись, побежала прятаться за спиной у матери.
Онофре и старик поднялись на второй этаж по полуразрушенной лестнице; от перил остались только разбитые в щепки балясины, торчавшие из ступеней. Когда они добрались до верха, старик, передвигавшийся тяжелыми шаркающими шагами и подолгу отдыхавший в каждой комнате, сделал вдруг стремительный скачок и стал напротив Онофре Боувилы, словно хотел преградить ему путь.
– Здесь прежде были спальни, – выпалил он без всякой связи с предыдущим рассказом, поскольку до этого не утруждал себя пояснениями насчет расположения и принадлежности покоев тому или иному обитателю дома. – Я хочу сказать, спальни хозяев, – добавил он поспешно, испугавшись допущенной неточности. – Слуги, естественно, жили наверху, в мансарде – самой жаркой части дома летом и самой холодной зимой, – но эти незначительные неудобства с лихвой восполнялись тем великолепным видом, который открывался оттуда на поместье и его окрестности. Я тоже спал там и имел отдельную комнату… Говорю это не для того, чтобы напустить на себя больше важности: ведь мне приходилось спать вместе с семью собаками сеньориты Кларабельи, но зато я жил отдельно от остальных слуг вопреки сложившемуся в доме укладу; это давало мне некоторую свободу и избавляло от насмешек, розог и содомского греха, хотя, по правде говоря, не совсем, но по крайней мере большую часть недели; в общем, я хочу сказать, что пока я здесь жил, то подвергался издевательствам, поркам и насилию приблизительно раз в неделю, чего не могли сказать о себе другие, находившиеся в таком же, как я, положении. В остальное время меня оставляли в покое. Тогда я садился на подоконник, свешивал ноги наружу и смотрел на звезды, а иногда вниз, в сторону Барселоны, в надежде на какой-нибудь пожар, потому что без него город был погружен в абсолютную темноту, и с моей дозорной башни я не мог его видеть, тем более на таком расстоянии. Потом появилось электричество, и все изменилось, но в этом доме к тому времени уже никто не жил. Пойдемте, сеньор, – он резко потянул Онофре за рукав, – давайте поднимемся в мансарду, и я покажу вам, где была моя комната, та самая, о которой я говорил. Покинем на время эти покои, поверьте, они не представляют никакого интереса.
Крыша мансарды прохудилась в нескольких местах; через отверстия просвечивало небо, и, вычерчивая стремительные темные зигзаги, туда-сюда сновали летучие мыши, потревоженные вторжением чужаков. Остальные спали, повиснув на балках вниз головой. Из-под ног бросились врассыпную большие жирные крысы с жесткой, как колючки терновника, шерстью. Старик испуганно подхватил на руки собачонку.
– В ту ночь я не мог заснуть, – продолжил он свой рассказ все тем же тоном, будто не прерывался ни на минуту. – До моей комнаты доносились звуки музыки. Играл оркестр, бал был в разгаре. Я, по обыкновению, смотрел в окно. Внизу, по другую сторону моста, на эспланаде, при слабом свете звезд, которые в ту летнюю ночь, сеньор, в ту страшную ночь усыпали небосвод мириадами серебряных точек, я смог рассмотреть экипажи прибывших на бал знатных гостей (естественно, все они были горячими сторонниками герцога – нет надобности говорить это), а дальше, на склонах горы) – бесконечное число огоньков; они двигались медленно, будто стайка ленивых светлячков, но это были не светлячки, сеньор, а факелы, освещавшие дорогу отрядам солдат генерала Эспартеро, предупрежденного о присутствии герцога каким-то предателем, будь он неладен, и отдавшего приказ окружить имение. По иронии судьбы никто, кроме меня, не заметил готовившуюся ловушку, но что мог знать о войне и предательстве в свои шесть лет бедный несмышленыш? Дайте мне отдышаться, сеньор, и я тотчас продолжу мою историю. – Он шумно запыхтел, достал из кармана огромный носовой платок и вытер им слезы. Потом, ни с того ни с сего, протер глаза собачонке, которая закрутила головой, пытаясь увернуться. Засунув платок обратно в карман, старик продолжил: – Я еще долго слушал музыку, пока сморенный дремой не ушел спать. Не знаю, сколько могло быть времени, когда я проснулся от внезапного ощущения беды. Спавшие со мной собаки проснулись еще раньше и беспокойно метались по комнате, царапали дверь, грызли циновку, покрывавшую пол, и подвывали, будто тоже чуяли в воздухе смутную опасность. Стояла глухая ночь. Выглянув в окно, я заметил, что экипажи уже уехали и огоньков, которые раньше привлекли мое внимание, теперь нигде не было видно. Я зажег огарок свечи и в ночной рубашке, шлепая босыми ногами по полу, вышел в коридор, предварительно закрыв собак, чтобы они, не дай бог, не выскочили и не принялись бегать по дому, казавшемуся погруженным в глубокий сон. По этой самой лестнице, сеньор, я спустился на первый этаж. Не знаю, какая сила тянула меня туда. Вдруг кто-то схватил меня за руку и зажал мне рот: я не мог ни убежать, ни позвать на помощь. Свеча упала на пол, но ее тут же кто-то подхватил. Когда я вышел из оцепенения, то увидел: меня держит герцог Арчибальдо Мария собственной персоной, а свечу подхватил и теперь освещал ею свое дьявольское лицо его адъютант Флитан с кинжалом в зубах. Все это повергло меня в невыразимое смятение.