Леонид Пантелеев - Верую…
— Есть ли у вас какие-нибудь претензии, генерал? — спросил Александр Александрович.
Хабалов покосился на солдат, глухо покашлял и вполголоса сказал:
— Относятся грубо, но я не жалуюсь. Понятие о вежливости не всем свойственно.
Выйдя в коридор, Александр Александрович подошел к окну и занес эти слова в записную книжку. Там уже были записи о Штюрмере, о Протопопове, о «похожем на городового» жандармском генерале Спиридовиче…
Казалось, что это уже все, что можно идти домой, но вернулся Муравьев и сказал, что надо заглянуть в гарнизонный комитет крепости. Там митинг. В гарнизоне пять тысяч солдат, из них по меньшей мере две тысячи — большевики. Есть и большевистски настроенные офицеры. Среди солдат то и дело поднимаются разговоры об излишне мягком отношении к заключенным. «Товарищи» уже давно добились запрещения узникам бастиона питаться за свой счет из офицерской столовой. Уже два месяца как все бывшие министры и генералы кормятся из солдатского котла.
Теперь требуют контроля за работой Чрезвычайной следственной комиссии.
На площади у собора страшновато шумела огромная серо-зеленая толпа. Выступил, быстро взошел, взлетел на дощатый помост Николай Константинович Муравьев, звонко сказал:
— Товарищи! Если каждый захочет контролировать, автомобиль с заключенными не переедет и Невы. Давайте будем помнить о законе разделения труда. Вы — охраняете завоевания революции, мы — вершим ее правосудие!..
Выступал Манухин, кричал, что пойдет к Луначарскому, что не давать желудочным больным молока и яиц — это зверство.
Под конец взял слово Морозов, долголетний шлиссельбургский узник. Ему долго и дружно аплодировали. Он-то и решил дело, а не социалист Муравьев и не добрый доктор Манухин.
С этим жизнерадостным бородачом (и «тоже поэтом») Александр Александрович познакомился еще до митинга. Полчаса он помогал ему искать остатки Алексеевского равелина, где когда-то, еще в молодости, Морозов сидел вместе с другими народовольцами…
А после митинга председатель попросил Александра Александровича взять домой и просмотреть несколько тетрадей стенографических отчетов. Пришлось идти обратно в бастион.
В приемной сидели три-четыре дамы, одна — молодая, высокая, в белой косынке сестры милосердия. На секунду он задержал на ней взгляд.
«Слегка… намеком похожа на Бу. Чуть-чуть моложе, чуть-чуть грубее».
И тут же подумал:
«Прости меня, маленькая».
Получая стенограммы, спросил, показав глазами назад:
— Кто это?
Дежурный офицер так же негромко ответил:
— Дочь Хабалова.
Выходя, он еще раз посмотрел. Сестра милосердия оскорбленно вспыхнула. Он слегка поклонился и вышел.
Душа полна такой тоской…
«Боже мой! Дочь Хабалова… У этого обросшего сединой старика в синей помятой тужурке с прилипшими к ней соломинками — молодая дочь… семья… Как это он сказал сегодня? „Понятие о вежливости не всем свойственно!“ Почему у меня при этом защемило сердце? А как по-мальчишески, как провинившийся мальчик — снизу вверх — смотрел Протопопов на Муравьева… Как плакал на допросе Белецкий, что ему стыдно своих детей! А как плакал давеча старый Кафафов».
Он собирался ехать трамваем, но незаметно для себя свернул в Александровский парк и теперь уже видел перед собой тяжелое нагромождение Народного дома.
«Пойду пешком… Откуда это пахнуло сиренью? Или — духи? Нет — живая! А вспомни Вырубову, эту потаскушку на костылях. Она врет на каждом шагу, врет совершенно по-детски, а ведь как любил ее кто-нибудь! Не забывай об этом, сердце! Обливайся слезами жалости ко всему…»
За дощатым высоким забором гремели, содрогались и взвизгивали голосами горничных и проституток «Американские горы», Оттуда, из-за забора пахнуло жареным мясом, пивом, дешевыми папиросами, дешевыми духами…
«Зайти — пообедать? Отдохнуть? Почему я так люблю этот рай для дураков? За то, наверно, что это ведь тоже — детское».
— Офицерик, угостите папиросочкой.
— Не курю, детка. И тебе не советую. Соси лучше монпансье.
Толстоморденькая, совсем молодая, с челочкой. Модные высокие сапожки на шнурках.
«Боже, боже, какая бывает тоска!.. Нет, пообедаю дома. И денег немного, и Агния ждет. Она готовит вкусно. О чем я? О том, что никого нельзя судить. И о том, что в горе и в радости человек становится ребенком…
Ах, как бесподобно, как царственно и вместе с тем как тоскливо ревет лев!.. Сломай, сломай свою клетку! Учись у людей! Нет, не учись у людей. И вот опять этот запах зверинца и цирковой конюшни! Почему он так волнует кровь? Далекое детство?»
Минут пять постоял на стрелке у Биржи, полюбовался на барки и пароходики, на снующих над водой чаек. Хотел идти через Дворцовый, но потом раздумал и пошел по набережной.
«Милое петербургское лето! Милое бекетовское лето! Здесь каждая выбоина в тротуаре кажется знакомой… И не те же ли рыболовы, что и тридцать лет назад, стоят со своими удочками у парапета? Не та же ли старушка в той же черной наколке и с тем же ридикюлем выходит из часовни на Николаевском мосту?..
Нет, не те! Тех уже нет. И время шумит над головой не то… Спокойно смотрится в воду канала вытянутая вверх арка Новой Голландии, прекрасная своей классичностью, своей запущенностью, своей руинностью. Такой она была и полвека назад. Но разве шумели когда-нибудь так дико матросы в этих красных казармах за Благовещенским собором?!
А почему так испуганно взглянул на меня, даже слегка шарахнулся этот шагающий от Мариинки буржуа в канотье и в белом жилете? Впрочем, они сейчас только и делают, что боятся: то хулиганов, то немцев, то Ленина, то анархии… Бойтесь, бойтесь, голубчики. Кадет по крови, я не с вами… Но ведь все они — и живые, и убитые — дети моего века и сидят во мне… О, боже, боже!..»
…Душа полна такой тоской,А ночь такая лунная.
…Сытно и с удовольствием пообедав, проглядев газеты, он хотел на полчаса прилечь, поспать, но, уже стягивая сапоги, понял — не уснет. От всего — и от белой ночи тоже — чувствовал возбуждение, как от вина. Развязав тесемки на папке, разложив на столе тетради со стенограммами, сел работать.
Часа два-три занимался — правил и делал выписки — без электрического света, потом включил лампу под фаянсовым зеленым, густого ломберного цвета абажуром.
В открытые настежь окна летели далекие запахи моря, их перебивал запах гари от соседних фабрик. Закончив работу, когда за окнами уже побледнело небо и зеленая лампа на столе стояла ненужным напоминанием об ушедшем дне, Александр Александрович извлек из ящика тетрадку дневника и сделал обстоятельную запись, закончив ее такими словами:
«…С гарнизоном нет сладу. Не верят комитету, не дают заключенным, которым прописано, молока и яиц. Сторожит все одна стрелковая рота… Хотят обратиться в Совет солдатских и рабочих депутатов. Манухин с комендантом поехали к Луначарскому, чтобы он хоть повлиял.
Есть в этом внешне нелепом положении одна глубокая русская правда. Русский человек (часть его души) судит не за дела, а за то, как люди себя носили. Поэтому вот это „посиди на нашей солдатской пище“. С этой точки зрения, мы все, интеллигенция, несем вину. Это понял бы… Распутин. Все это — бездны русского духа… пропасти его…
К ночи — выписки из Хабалова (увлекательное описание дней революции)».
72. ПИСЬМА ИЗ РОССОШИИз письма от 19.XI.60 г.:
«Дорогой друг!Ваше письмо, адресованное в Россошь, на этот раз шло почему-то бесконечно долго, я уж боялась, что Вы не получили моего предыдущего письма и не знаете о моем возвращении.
…То, что Вы написали мне о Сергее Семеновиче, вернее, о тех авторах, которые о нем упоминали, было для меня полнейшей неожиданностью.
О сочинении Блока „Последние дни императорской власти“ я даже не слыхала. Да, Вы правы: с ним я могла не один раз встретиться в крепости, но должна признаться, что в те годы я его не читала, слышала только, как о „модном поэте“, а портретов его вообще не видела.
В каком же духе и в каком освещении фигурирует мой отец в этих названных Вами сочинениях? Мне думается, что отзывы этих авторов не одинаковы: точка зрения, например, Эренбурга не может совпасть с позицией Шульгина.
За все, что Вы мне расскажете, я буду Вам бесконечно благодарна.
Что Вам сказать о моей здешней жизни? Дышится мне легче, но за то время, что я прожила в большом городе, я снова успела приобщиться к цивилизации и теперь мне труднее обходиться без ее благ.
Хотя вся необходимая арматура давно мною закуплена, я до сих пор, уже несколько месяцев, живу без электричества. Слабая керосиновая лампочка настолько испортила мое зрение, что меня приняли, как я уже писала Вам, в ВОС (Общество слепых).