Дафна дю Морье - Голодная гора
Она смеялась, держа письмо перед его лицом.
Он ударил ее в слепой дикой ярости, угодив в самый уголок рта. Она пошатнулась и подалась назад, схватившись за лицо; из рассеченной губы потекла тонкая струйка крови. В тот же момент Генри набросился на Хэла, схватил его за шиворот и отшвырнул к столу.
– Сопляк! Паршивый пьяный идиот! – кричал он. – Ты что, совсем с ума спятил?
Хэл стряхнул с себя руки отца и стоял перед ним, бледный и потрясенный.
– Боже мой, Хэл, как тебе только не стыдно? Ударить женщину! Это недостойно мужчины. Вот мой платок, Аделина. Ступай к себе и позови Марсель. Но прежде этот щенок перед тобой извинится.
– Я и не думаю извиняться, – сказал Хэл.
Генри посмотрел на сына. Он был бледен, волосы у него растрепались. Счета были разбросаны по всему полу, письмо Джинни валялось под столом, смятое и позабытое.
– Либо ты извинишься перед Аделиной, либо можешь убираться из моего дома, – сказал Генри. Выражение его лица было холодно, твердо и беспощадно. – Ты всегда причинял мне одни заботы и неприятности, – продолжал он, – с того самого момента, как родился. Твоя мать безобразно тебя баловала, и поэтому ты возомнил о себе Бог весть что. Через три месяца тебе будет двадцать один год, а чего ты добился? Отличился только тем, что пьянствуешь, мотаешь мои деньги да малюешь скверные картины. Как ты думаешь, могу я гордиться таким сыном?
Хэл медленно вышел из столовой в холл. Аделина ничего не говорила. Она смотрела на обоих, прижав к губам носовой платок.
– Запомни, – сказал Генри. – Я говорю совершенно серьезно: либо ты извинишься перед Аделиной, либо оставляешь этот дом раз и навсегда.
Хэл ничего не ответил. Он даже не обернулся. Открыл парадную дверь, постоял немного, глядя на улицу, и вышел под дождь, даже не надев шляпы.
4
В двадцать пятый день своего рождения Джинни Каллаген решила устроить генеральную уборку. Слишком много вещей скопилось в ее комнатке в пасторском доме. Во-первых, старые школьные учебники, которые ей больше не нужны и гораздо больше пользы принесут патеру в Дунхейвене, если только он захочет их взять. Она попробует отнести их ему на следующее же утро, рискуя нарваться на отказ. Дар от иноверцев, повязанный красной ленточкой. Папа с мамой по крайней мере посмеются. Сентиментальные рассказы для девочек она прибережет для своей крестницы, дочурки Молли, пусть полежат до того времени, когда она сможет их прочесть. И рабочую корзинку, первую ее рабочую корзинку, подаренную мамой, когда ей исполнилось десять лет. Как весело сидеть на полу, подобрав ноги под юбки, и перебирать свои сокровища. Вот фотографии, их она никак не может выбросить. Папа в университетские времена со своими друзьями-студентами. Какой он милый. Сразу видно, что готов на всякие проделки. Таким он, наверное, и был. Рядом стоит мистер Бродрик и его брат Герберт, который тоже стал священником и иногда пишет отцу. Все они такие веселые. А вот она сама ребенком, сидит на коленях у мамы в белом накрахмаленном платьице. Ну и уродка! Глаза словно пуговки на башмаках. А вот целая компания на пикнике в Глен-Бей – их семья и все дети Бродриков. Молли совсем не изменилась, такая же веселая и жизнерадостная, как и десять лет тому назад. Но кто бы мог подумать, что Кити, гадкий утенок, станет такой красавицей? Джинни поискала свадебную фотографию Кити, снятую два года тому назад – она вышла замуж за своего кузена Саймона Флауэра. Они стоят на ступеньках перед парадной дверью замка Эндрифф. Кити просто прелестна, а она сама в роли подружки настоящая дурнушка по сравнению с ней. Бедняжка Лизет, у нее, наверное, так на всю жизнь и останется худенькое настороженное личико, однако по росту она почти догнала Кити, а ноги ее никто не видит под длинным платьем подружки. Какая умница Кити, как это великодушно с ее стороны, – настояла на том, чтобы Лизет жила у нее в замке Эндрифф, а Саймон, этот легкомысленный повеса, конечно, не возражает.
Наведя порядок в своем шкафу, Джинни потянулась за шкатулкой, что стояла на полке. Она была закрыта и перевязана ленточкой. Джинни развязала ленту и подняла крышку. Шкатулка была доверху заполнена письмами, а поверх писем лежало несколько рисунков. На одном из них была изображена она сама с распущенными волосами, он рисовал ее в то Рождество, которое они вместе провели в Клонмиэре. Было там два эскиза Клонмиэра и еще один с изображением острова Дун. На остальных рисунках были горы, сплошь покрытые снегом, и безграничные просторы земли, голой и неприветливой. Джинни перебрала рисунки один за другим, отложила их в сторону и взялась за письма Хэла. Первые, отчаянные, полные горечи, были из Лондона, потом следовало мужественное, исполненное надежды письмо, которое он написал в Ливерпуле в ночь накануне отъезда в Канаду.
«Я знаю, что ты веришь в меня, Джинни, – писал он, – даже если больше никто не верит. И мой отец тоже когда-нибудь сможет мною гордиться».
На остальных письмах стоял почтовый штемпель Виннипега, и они в основном были написаны в первые годы его пребывания в Канаде. Она смотрела на даты на конвертах – почти каждый месяц восемьдесят первого и восемьдесят второго годов. Письма были по-школьному беззаботные; все было ново и интересно, он был так рад, что принял это важное решение. Оксфорд и все то, что за ним стоит, казалось, принадлежало другому миру.
«Я вижу, что мы, как обычно, проиграли лодочные гонки, – писал он, – так что мое отсутствие не принесло им удачи. В день гонок я вспоминал ребят из нашей команды и молился за них, но поскольку весь день от восхода до заката я провел в седле, перегоняя скот, у меня было не так уж много времени на то, чтобы думать о друзьях. Это великолепная жизнь, каждая минута приносит мне радость».
Они были полны надежд, эти первые письма: он добьется успеха, он в этом уверен.
«Конечно, первые годы будут самыми тяжелыми, – писал он, – очень трудно будет жить на ту малость, которая оставлена мне по завещанию прадеда. Но самое главное то, что мне не пришлось обращаться к отцу, я не взял от него ни пенни. Передай Молли, что я отрастил бороду и стал потрясающим красавцем».
В одно из писем была вложена не очень четкая фотография, относящаяся к этому времени. Хэл с бородой, в одном жилете без сюртука был похож на настоящего разбойника. Он стоял, взявшись за руки с двумя товарищами ковбоями.
«Раз в месяц мы ездим в Виннипег, – писал он в восемьдесят третьем году, – чтобы истратить там все наши деньги на разные зрелища и на угощение девушкам. В прошлом месяце у нас была грандиозная драка в салуне. Франк, мой партнер, – а он буен во хмелю – напился и съездил по уху одному парню. Мне, разумеется, пришлось принять участие, и оба мы в результате провели ночь в тюрьме. Первый мой опыт за тюремной решеткой. Если об этом узнает Аделина, она скажет: «Я же говорила!» Спасибо дяде Тому за чек, он пришелся весьма кстати, но, пожалуйста, больше не нужно».
А потом, в восемьдесят четвертом и восемьдесят пятом, тон писем стал меняться, очень постепенно, почти незаметно.
«Франк становится невозможным, – писал он, – и мне кажется, что нам следует расстаться. Я попробую вести дело самостоятельно, посмотрю, как это получится. У меня скопилось достаточно денег, чтобы купить небольшое ранчо, где я стану полным хозяином».
Из этих планов, должно быть, ничего не вышло, потому что после полугодового молчания он написал, что ему посчастливилось найти место в банке в Виннипеге, и это весьма приятно после стольких лет суровой жизни на ранчо.
«Я пришел к выводу, что добиться успеха в разведении скота может только человек, имеющий к этому врожденные склонности, – писал он Джинни, – к тому же тамошний климат очень суров, слишком даже суров для непривычного человека вроде меня. За прошлую зиму я похудел на целый стоун.[9] Труднее всего вставать ранним утром и выходить на снег, да и с едой там было плоховато. Как я мечтал о печеньях тети Хариет! Теперь я живу в городе, у меня хорошее жилье, и вообще все стало гораздо легче».
В банке он, однако, продержался месяца два, не больше; следующее письмо пришло из Торонто и содержало всего несколько строк.
«Я снова начал рисовать, – писал Хэл, – в конце концов живопись это то, что мне больше всего нравится, и я всегда хотел делать именно это. Никто не распоряжается ни тобой, ни твоим временем. Некоторые люди говорят, что с моей стороны просто глупо заниматься чем-нибудь другим. Я не думаю, что живопись поможет мне разбогатеть, зато теперь я снова свободен – ощущение, которого я так долго был лишен».
Потом наступило молчание, которое длилось в течение года. Следующее письмо, написанное осенью восемьдесят шестого года, было исполнено скрытого отчаяния. Даже почерк изменился, сделался неровным и дрожащим, так что некоторые слова невозможно было разобрать.
«Я очень болел, – писал он, – здоровье мое никуда не годится. В конечном счете Аделина была права в отношении меня, а ты ошибалась. Я безнадежный неудачник, ни на что не годен, и я давно положил бы всему конец, если бы у меня хватило мужества. Мне удалось продать две-три картины, но вот уже несколько месяцев я ничего не делаю. Думай обо мне, Джинни, вспоминай меня таким, каким я был в Клонмиэре на Рождество, когда мне было двадцать лет, а тебе – шестнадцать. Сейчас ты была бы не слишком высокого мнения обо мне».