Дина Рубина - Белая голубка Кордовы
Он тряхнул головой, прогоняя навязчивую дремоту: еще ехать и ехать, а кофе совсем не взбодрил; глянул на спидометр, включил радио и увеличил скорость.
«Юг — это свет, что льется на соль, на герань и на розы… — пела Исабель Пантоха, и ликующе-печальный голос ее рвался в окно, опережая машину… — Красный цвет драмы, веселье фиесты, света мазки на воздуха синем холсте… Юг — это свет в голосах твоих лучистых поэтов. Откройся весь югу, останься со мной, под оливами, целуй меня в губы…»
Темно-лиловая гора на равнине в сумерках напоминала поставленную среди поля гигантскую пелерину черного испанского плаща…
Глава двенадцатая
1
Впереди, по переходу, ведущему к воротам в Старую Кордову, мерно двигалась процессия. Издалека показалось — все в черных балахонах. В метре от него в соседнем ряду остановилось такси, и пассажир на переднем сиденье — пожилой господин со щегольскими усиками на полном лице, слегка высунувшись в открытое окно, с удовольствием наблюдал странное шествие.
Наткнулся на его вопросительный взгляд и приветливо улыбнулся.
— Что это? — спросил Кордовин. — Похороны? А где же гроб?
— Бог с вами, сеньор, это парад испанских плащей, — ответили усики с явной обидой. — Сегодня к нам отовсюду съехались люди в поддержку испанского народного плаща.
— В поддержку… плаща? — переспросил он.
Процессия, наконец, достигла кромки тротуара, светофор переключился, и две-три секунды, пока разгонялись машины впереди, Кордовин смотрел на медленное шествие.
Поголовно все мужчины и женщины одеты были в черные плащи с пелеринами. Многие — в сомбреро-кордовес, черных шляпах с широкими полями и плоской тульей, украшенной красным или белым цветком.
Алые языки подкладок при ходьбе облизывают ноги — сдержанная мощь огневого испанского нрава. Действительно — парад. Парад старперов. Один, кажется, даже с ходунком. Молодцы, старичьё! Жуки — вот кого не хватает для поддержки народного испанского плаща.
— Театр, театр… — одобрительно пробормотал он, перестроился в левый ряд и свернул на центральную муниципальную стоянку неподалеку от суровых зубчатых стен Алькасара, где под акациями и платанами вереницей стояли запряженные лошадьми открытые пролетки с возничими — коче де кабальос — сезонный бизнес… Пахло навозом, лошадиным потом, жасмином и жареными каштанами.
Туристическая дребедень, подумал он, обветшалая Колония Патрисия, до дна обмелевшая гордая Кордуба, стертая шарканьем беспросветных веков…
Но, спустившись по улице вниз и свернув налево — по указателю на «Мескиту» — эту самую Мескиту, великую Кордовскую мечеть, он и увидел. И остановился.
Громада из охристого известняка покоилась на высоком плато-фундаменте, полосатыми чалмами сидели на окнах подковообразные арки; высокие, обитые желтой медью двери грозно и таинственно блистали в глухой зубчатой стене…
Скалистый остров Мескиты со всех сторон тесно обступали беленые старые дома, покрытые лишайно-пегой черепицей. Вообще весь массив жилой застройки Старой Кордовы выглядел как суровый, беленый известью монолит с узкими протоками улиц.
На ближайшем углу он заметил вывеску небольшого отеля: «Конкистадор» — туда и свернул, и за пять минут снял номер на втором этаже.
* * *На всей обстановке его комнаты лежала слащавая печать Магриба: вычурная мебель обита алым, с золотыми полосками, шелком, от стола и кресел, от занавесей и ламп, от резных алебастровых медальонов на стенах разило гаремом султана, каким его представляет обычно турист из Германии… Словом, здесь царил восток в самой худшей его ипостаси. К тому ж и пахло каким-то приторным освежителем воздуха.
Зато оба окна смотрели на необозримую стену Мескиты, которая тоже была — Восток, но вкрадчивый, беспощадный и неистребимый, — хотя уже столько веков прикидывалась христианским Собором.
Он подошел к окну, чтобы отворить его и проветрить душную комнату, увидел на подоконнике за стеклом белую голубку — удивился, умилился…
— Привет, — пробормотал, — привет, мой тотем!
Но к этой немедленно слетела вторая, точно такая же, а когда он перевел взгляд на улицу, то на крыше Мескиты, под узорными двойными арками ее окон, на убористой гальке тротуара внизу увидел целые стаи белых голубок. Здесь был просто заповедник этой разновидности голубей, их рай, их вотчина…
Отворив настежь оба окна, он обстоятельно разобрал и развесил в шкафу одежду, сел на застеленную кровать и долго неподвижно сидел, прислушиваясь к звукам извне: цоканью копыт, гортанным выкрикам цыган, звону посуды где-то в недрах отеля…
Он не спал почти двое суток, был совершенно измучен, а главное, пока не представлял — что делать дальше. Кажется, впервые в жизни перед ним был тупик. Тупик с двенадцатью миллионами в нагрудном кармане…
Повалившись навзничь, он протянул руку, нащупал на тумбочке телефонный аппарат и, поставив его на живот, набрал номер секретарши на кафедре истории искусств Иерусалимского университета.
— Инбаль… — проговорил он устало. — Моя бедная трагическая Инбаль… Моя тропическая Инбаль… Моя…
Далее разговор продолжался в том духе, какой он и предполагал: Инбаль, типичная израильтянка средних лет, львица с вечной сигаретой в зубах, с мощами, обтянутыми рейтузами, какие прилично носить лишь в спортивном зале, с вечной чашкой кофе в руке и абсолютной пустотой в голове, любое знакомство с новым человеком начинала со скандального выяснения отношений. Выгнать ее дирекция университета никак не могла — когда-то давно, на заре ее деятельности некий завкафедрой добился для Инбаль — видимо, за особые заслуги — статуса постоянного работника. Среди всех преподавателей кафедры ладил с ней только Кордовин, но видит бог, исчерпывая в этих контактах весь свой талант на поприще завоеваний таинственной женской души. Просто у Инбаль женской души не было. У нее вообще не было души.
Не меняя усталого тона, он объявил, что скончался в Стокгольме. Ну, может, не вовсе скончался, но в данный момент лежит в госпитале с подвешенной к потолку ногой в гипсе. Так что, увы, недели три, ты сама понимаешь…
Моя дорогая трагическая Инбаль, у тебя дивного тембра голос, но когда ты его напрягаешь, теряются редчайшие обертоны драматической нежности, какие я в жизни ни у кого не слыхал. Лучше скажи мне что-нибудь приятное, я на смертном одре, отпусти мне педагогические грехи… Черт с ним, с третьим курсом, я верну им все лекции. Пока пусть трахаются на свободе… Все, драгоценная Инбаль, мне идут ставить клизму, прощай, я тебя никогда не забуду…
Не слушая больше ни звука, смел аппарат на ковер и заснул обвальным тяжелым сном без сновидений.
И проспал до самого вечера.
* * *…Проснувшись, прислушался к миру за окном: все то же — туристы шаркают, лошадки цокают, голубки воркуют…
Наконец, поднялся и выглянул в окно.
Стена Мескиты напротив была облита янтарным светом уходящего солнца. Но противоположная сторона улицы уже погрузилась в лиловатую тень. В этой тени, упираясь спиной и ногой в беленую стену отеля, стоял гармонист и играл вальс «На сопках Манчжурии». Неподалеку ошивался еще один ловец человеков: на доске, повешенной на грудь, разноцветными рядами висели у него билеты национальной лотереи. Никто его не осаждал.
Посреди улицы медленно поднималась вверх усталая группка защитников испанских плащей. Видимо, нагулявшись досыта и за день основательно взопрев — сомбреро-кордовес они держали уже в руках. Сверху видны были три обширные лысины и две старушечьи прозрачные макушки в безукоризненном порядке — одна рыжего, другая голубоватого цвета. Прямо на стариков, хищно и пружинисто раскачивая юбками, двигались две цыганки с издалека уже нагло-плаксивыми физиономиями.
Надо было выйти и где-нибудь пообедать. Но сначала — успеть попасть внутрь Мескиты. Многажды виданные на фотографиях, нескончаемые двойные аркады этой удивительной мечети заслуживали того, чтобы побродить под ними наяву.
* * *Уходящее солнце всадило кинжальный клин в знаменитый апельсиновый дворик Кордовской мечети, и, словно четки, перебирало мягкие блики в воде фонтана. В ярком солнечном сегменте под апельсиновым деревом сидела на скамейке девушка с книгой. Оранжевая, под цвет плодов, юбка, черная блузка — во всей ее позе, во всей этой, случайно сложившейся картине была такая скульптурная и живописная законченность, что, достав из кармана блокнот с карандашом и прислонившись к колонне у входа, он несколькими линиями набросал рисунок.
Затем купил билет и вошел.
Волны двойных полосатых аркад распирали, раскачивали изнутри гигантские пространства Мескиты. Она оказалась еще грандиозней, еще прекрасней и страшнее, чем он предполагал. Это был застывший прибой одновременно творящихся действий: игры света и теней на каменном полу, чередования ритмов красных и белых полос на арках, неустанного струения в воздухе косых солнечных лучей… Фантастический лес едва ли не тысячи разноцветных колон, что разбегались и сходились в зависимости от малейшего твоего шага… Ни конца ни начала у этого пространства не было. Одно бесконечно длящееся мгновение, бесконечное возобновление сущностей…