Курилов Семен - Ханидо и Халерха
Все это уже пытались связать с шаманством. Но заговорить о злодействе ради богатства сейчас, когда собрано столько людей, да еще самых жадных к слухам, когда вся тундра повернулась сюда лицом, — тут, как ни нюхай, хорошим не пахнет.
"Что ему надо? Чего он хочет? — Куриль сильно зажмурился, чтобы перед глазами растаяла красная зыбь. — Бросит камлание это чудовище — и уедет.
Скажет — не могу правду узнать: тут есть более сильный шаман — душит он моих духов. Одни черти знают, на что он способен. И ничего не потеряет, если уедет. Собьет с ног; не успеешь оглянуться, как обвинят в покушении на детей и как печать отберут. Разорит — и хвастать будет, что победил первого хищника…" — Куриль открыл глаза и увидел перед собой отвратительное лицо слюнявого старика. Шаман следил за ним, не моргая; но ожидал ответа и наперед знал, каким будет ответ.
Но эта самоуверенность старика неожиданно подсказала и Курилю ответ на трудный вопрос: "Чего он хочет? Ага, — подумал он, — тут все и сложней, и проще: надо не так разговаривать с ним. Уважения требует. Нет, большего — признания ума и силы, преклонения перед ним. Потому и пугает…"
— Мамахан, — повернулся Куриль к купцу, который уже блаженствовал над чашкой ухи, удивленно разнюхивая пар: молодая жена Микалайтэгэ хоть и была страшной неряхой, но зато умела приправить еду одной ей известными травами, да так, что можно было сжевать язык. — Мамахан, я сейчас знаешь о чем подумал? Все-таки нам придется с тобой поехать по острогам да поглядеть, как строятся церкви. Своего бы попа заиметь, людей приобщить к светлой вере… А то вот ждали большого камлания, дождались шаманов — а они начинают с угроз. Видно, правду узнать — для них последнее дело…
Мамахан понял игру Куриля, своего давнишнего друга.
— А чего ж не поехать, — ответил он. — Исправнику дело такое понравится…
Мутные глаза шамана метнулись из стороны в сторону, как два зверька, ищущих норку.
— О, Куриль! Кто ж тебе угрожал? — он обтер рукавом рот. — Ты не так понял меня. Я думал, тебе приятно будет, если я деда твоего вспомню. А Ивачан просто злой: долго ехал верхом, шибко зад растер…
— Пусть сходит к озеру и обмоется, — оборвал его Куриль, наконец берясь за еду. — Садись, Ивачан, угощайся. Если б я был владыкой шаманов, я приказал бы всех глупых и ненастоящих шаманов пороть. А сильным, добрым и умным шаманам придал бы еще больше сил — чтоб не путались по разным следам, а сразу бы узнали правду.
— Да что я? — закряхтел Ивачан, поднимаясь. — Я шаман так себе, средний. Никого не обижаю. Только следы разгадываю, если люди попросят. Не держи на сердце мои плохие слова, Апанаа.
— Когда камланить начнете? — спросил Куриль. — Да, а где Токио?
— С ребятами борется, за тордохом, — ответила жена хозяина, тихо хлопотавшая у пуора [34].
Действительно, снаружи доносились топот, сопенье, ребячьи голоса, смех.
— Позови.
— Дагор [35], не будем больше бросаться словами, как криками голодные чайки, — согласился на мировую старик, почти совсем перестав распевать свою речь. — Я думаю, после угощения и начнем. Дорогу открою я…
А потом индигирский волк будет. Последним — Митрэй. Вот он — Митрэй. Слышь, Токио: будешь последним камланить. А уж потом, если захочет, — Сайрэ. — Он испытующе посмотрел в глаза Курилю: не будет ли, мол, возражений! И хоть порядок этот явно играл на его руку. Куриль ответил:
— Мне все равно.
Шаман еле сдержал тяжкий вздох. "Хитер, лысый дьявол", — сказали его глаза.
Токио стоял перед почтенными людьми растерзанный, красный, весь в пыли и приставших к одежде травинках. Но он ничуть не считал себя провинившимся или ничтожным.
— Я на улице буду камлать, — твердо сказал он.
— На улице? Это как же — при свете? — не донес до рта мясо Куриль.
— Без темноты обойдусь. Могу и без песни, могу и без бубна…
— Распорядись, дагор Афанасий, чтоб тордох ставили. Пусть большой ставят. Детей не пускать. Только двоих — мальчика Ханидо и девочку Халерху.
Белолицая, красивая, но растрепанная и грязная хозяйка тордоха потчевала гостей с таким увлечением и старанием, что они не знали, радоваться им или злиться. Уха, молодая оленина, вареный чир, печень налима — все было приготовлено будто для самого исправника. Но женщина вертелась возле стола, как комар перед глазом; изодранную доху она надела внакидку, и рукава летали в воздухе, чуть не шлепая гостей по лицам. Куриль тихо бесился, но проклинал не ее, а Пураму: это он — темный, как тайга, человек — настоял, чтобы гостей "хорошо покормили"…
Как бы то ни было, а за время потчевания люди успели разобрать два тордоха и соорудить из них один огромный. И костер уже разожгли в центре его — чтоб прогнать комаров, а потом сушить на нем бубны.
А возле маленькой для такой громады двери собиралась, шумела толпа.
Стало известно, что детей не будут впускать, но всем матерям хотелось непременно быть на камлании — и начался спор, кому "по справедливости" надо оставаться с детьми, если всех их оставить в двух ближних тордохах. Мужчины тоже сводили счеты, правда, совсем иные. Нужно было выделить несколько человек на очень важное и почетное дело. Шаман во время камлания может упасть, а это большая беда, которую нельзя допустить. Шаман рухнет на землю — и люди вскрикнут от ужаса: кто-то из них обязательно умрет, могут умереть даже несколько человек… Мужчинам и хотелось прославиться и было боязно: больно уж огромен один из шаманов. Двоим предстояло оберегать камлающего, а еще двоим держать веревку, чтоб шаман не упал на людей.
Толпа шумела — а в это время позади нее шла древнейшая игра мальчишек в салки-догонялки-толкалки. Всегда страдающие от этой игры девушки, однако, упрямо не смешивались с толпой. Вместе с ребятами носился здесь, как жеребенок, и Митрэй Токио. И если молодым было просто весело, то взрослые и пожилые хорошо знали, что это вовсе не игра: странный, непонятный, но знаменитый шаман Токио не зря бегает, не зря распаляет себя…
Верхнеколымский шаман наряжался за небольшим пологом. Он вынул из мешка огромный бубен, увесистую колотушку, потом истрепанную доху, в которой утонули бы вдвоем Ивачан и Токио, вытянул поясок с амулетами, ожерелье с колокольчиками, деревянных и костяных человечков, коротко опиленные оленьи рога. Он одевался — а лицо его было уже нездешним, бледным, глаза ни на чем не останавливались, с губ сильно стекала слюна.
Тордох между тем быстро наполнялся людьми — и вскоре нимэдайл [36] задрожал от напора. Не дожидаясь, пока каждый найдет себе место и пока закроют сэспэ и онидигил [37], наряженный шаман вышел на середину и уселся рядом с другими шаманами. Сюда же, к середине, протискивались еще два человека, за которыми и закрылась сэспэ. Этими двумя был совсем осунувшийся старик Хуларха с маленькой дочерью на руках и растерянный, как ребенок, Нявал с сыном, обхватившим ручонками его шею. Кроме приезжих шаманов, в центре сидели еще Куриль и шаман Сайрэ.
На большое камлание Сайрэ пришел хорошо одетым, помолодевшим. На голове у него был новенький малахай, и под этим малахаем лицо, покрытое редкими волосинками бороды и усов, казалось благообразным, чинным — даже испорченный глаз как будто расширился. По всему было заметно, что Сайрэ чувствует себя чуть ли не в верхнем мире. Люди понимали его: ведь он, а не кто-то другой, встал на защиту детей, он поднял на ноги не одну тундру и по его призыву сейчас начнется такое неслыханное камлание — всего этого достаточно, чтобы переживать настоящее шаманское счастье, которое теперь останется с ним до конца жизни. Конечно, сейчас могут сказать, что он ошибся в разгадке тайны.
Но неужели Сайрэ не готов постоять за себя?! Наверняка духи его окрепли, и он теперь способен узнать куда больше, чем узнал год назад.
Между тем Сайрэ действительно знал больше других и был уверен, что опрокинет даже шамана с Ясачной. Кто видел, как Мельгайвач менялся с Эргэйуо ножами? Никто. А он видел, и, если что, Мельгайвач признает это… Сейчас Сайрэ, однако, вовсе не думал о доказательствах своей правоты, которые можно предъявить и без камлания. Он удивлялся своей способности угадывать связь происходящего с прошлым, и угадывать быстро, без подготовки. Ведь в тот день, когда он шел за Нявалом, он не думал ни о чукотском шамане, ни о Потонче, ни о несчастной красавице Пайпэткэ. Полусонный, он думал о своей жизни и старости, о том, что делает людям добро, а остается бесславным и бедным. И только потом его озарило: после камлания стал говорить, и слова сами собой сплели прочную сеть, именно тут вспомнился случай с обменом ножами и всплыло красное, довольное лицо Мельгайвача, с улыбкой сказавшего что-то полоумному парню, который радостно и опасливо схватил нож с белой ручкой… Нет, к Сайрэ приходит настоящее вдохновение, он — настоящий шаман.