Евгений Водолазкин - Похищение Европы
Из сумки, лежавшей на подоконнике, Хоффманн достала сигареты. Слегка приоткрыла окно. Пользуясь тем, что она стоит спиной, я потихоньку одел брюки.
— Курите?
— Нет.
— Я тоже не курю в студии, а сейчас захотелось. — Она щелкнула зажигалкой и затянулась дымом. — Не знаю, насколько вас трогает откровенность стареющих дам, но мне легче оттого, что я вам все это рассказываю. Трудно стареть женщине. Особенно красивой. Мне кажется, быть законченной старухой гораздо проще, чем ежедневно и мучительно стареть. В чем-то я даже завидую своим здешним ученицам: они достигли такого состояния, когда их внешности уже ничто не грозит.
Хоффманн сделала еще несколько затяжек, потом подошла к умывальнику и потушила сигарету под струей воды.
— Когда я поняла, что старею всерьез и бесповоротно, я вспомнила о своих давних занятиях живописью и перешла работать сюда. У меня здесь, как видите, весьма благоприятный фон. — Она улыбнулась. — Это вы все портите. Ваше присутствие толкает меня на какие-то странные поступки, вам не кажется?
Мне действительно так казалось. Я не успел ответить, потому что ручка двери несколько раз дернулась, а потом постучали.
— Марта! — негромко позвали за дверью. Это был голос массажиста. Хоффманн бросила быстрый взгляд на мою экипировку и не спеша пошла к двери.
— Лучше открыть, он так просто не отвяжется, — шепнула она на ходу.
Хоффманн открыла дверь и спросила без удивления:
— Защелкнулся замок?
Шульц явно не ожидал увидеть здесь меня. Он втянул носом воздух.
— Вы что, здесь курите?
— Курила я, — спокойно сказала Хоффманн.
Продолжения беседы ее тон не предполагал. Шульц помялся несколько секунд на пороге и удалился без слов. Уход Шульца зародил во мне подозрения, что я, сам того не желая, вторгся в чужую устоявшуюся жизнь. Вместе с тем странно было бы предполагать, что такая утонченная особа, как Хоффманн, могла иметь что-то общее с массажистом. Мои сомнения неожиданно разрешила сама Хоффманн.
— Этот тип — мой любовник. Не верите?
— Верю.
— Жаль, я думала, вас это удивит.
Мое присутствие в закрытой комнате не могло вызвать у Шульца особой радости, и от этого мне было не по себе. Якобы захлопнувшаяся дверь определенно не ввела его в заблуждение. Эта из ниоткуда возникшая интрига угнетала меня своей нелепостью и ненужностью. Я с опаской думал о том, что вслед за спокойными и радостными для меня днями начинается полоса каких-то новых отношений. Выходя из студии, я столкнулся с Вагнер.
— Все помыли?
— Все, — ответил я и, следя за взглядом Вагнер, увидел и своем ведре сухую тряпку.
— Можете немного отдохнуть.
Это было сказано без малейшего недоброжелательства. Не знаю, от чего, по мысли Вагнер, мне требовался отдых, но само предложение было высказано мягким, почти заговорщицким тоном. Приняв из моих рук сухие ведро и тряпку, Вагнер понесла их по коридору так, как в старину после первой брачной ночи, бывало, носили окровавленную простыню. Эти предметы свидетельствовали о том, что отныне я, посвященный в тайны дома, становился его частью. Месяца декабря, 13-го дня, в пятницу. Я не суеверен.
Но этим сюрпризы пятницы не кончились. За обедом всем представили новую сотрудницу — русскую девушку Настю. Анастасию. Ее посадили с моей стороны стола (между нами сидела Кугель), и поэтому мне было ее не рассмотреть. Я заметил только, что у нее светлые волосы. Все светловолосые автоматически привлекают мое внимание, потому что они похожи на меня.
Кугель поперхнулась и закашлялась. Одной рукой она прикрывала рот, а другой изо всех сил крутила колесо инвалидного кресла, чтобы отъехать от стола. Роняя с колен салфетку, Хазе бросилась стучать ей по спине. Я украдкой взглянул на Настю. Ее волосы были действительно светлыми, но, в отличие от моих, с заметным рыжим оттенком. Впрочем, по части рыжего цвета ей удалось соблюсти меру: она не являлась классической рыжей и у нее не было даже веснушек. Когда она улыбалась, ее тонкий, чуть вздернутый нос становился по-настоящему курносым.
Вагнер, возбужденная еще до обеда, дошла до точки кипения. Присутствие представительницы столь экзотического народа стало для нее настоящим праздником среди серых геронтологических будней. Было бы ошибкой считать русских чем-то находившимся вне сознания Вагнер. Как раз напротив. Наряду с альпийскими охотниками и приветливыми крестьянками, солдатами и цыганами, русские были частыми гостями ее вальсов. Сидя над Волгой, они пили из самовара водку или прогуливались по Красной площади в высоких боярских шапках. Иногда русские присаживались на резные ступеньки собора Василия Блаженного и деловито поглядывали на пролетавшие над ними спутники. Вагнер несколько раз повторила полное имя нашей новой коллеги, тщательно просвистывая «с», которое немцы удваивают, чтобы не произносить «з», Анастассийя. Вагнер когда-то смотрела фильм о чудесно спасенной царевне Анастассийи. В этом фильме большевики не расстреляли ее с царской семьей. Она спаслась в этом фильме. Настя ласково улыбалась Вагнер, ничего не отвечая, и я подумал, что она не говорит по-немецки.
— Могла она спастись, как вы думаете? — не унималась Вагнер.
— Я на это надеюсь, — серьезно и неожиданно чисто ответила Настя.
— Я тоже, — сказала Вагнер, обводя всех долгим влажным взглядом.
Кугель с извинениями подъехала к своему месту за столом. Теперь я опять видел только руки Насти — худые детские кисти, едва выступавшие из плотных рукавов пуловера. В правой она держала ложку, а левой время от времени наступала на хлебные крошки. Говорят, русские едят много хлеба. Я стал вспоминать все, что знаю о русских, но мои усилия не предоставили мне ни одного внятного сюжета, слепив желеобразный бесформенный ком из зубцов кремлевской стены, сталинских усов и «Лебединого озера». Несомненно, я знал что-то большее, но, то ли от неожиданности, то ли от присутствия Вагнер, все, что приходило мне в голову в данный момент, было на редкость громоздким и никак не соответствовавшим хрупким рукам Насти.
Ее хороший немецкий не оказался случайностью: в Мюнхене Настя изучала германистику. Она училась в университете, а на каникулах, подобно многим немецким студентам, зарабатывала себе на жизнь. Настя приехала из Петербурга. Об этом городе я тогда мало что знал. Мне почему-то казалось, что Петербург — единственный по-настоящему европейский город России. Все, что в нем есть русского, это максимализм, с которым Петр Великий доказывал неазиатскую природу своей империи. Вряд ли это было мое мнение, скорее всего, я от кого-то его услышал. Кажется, я даже вспоминаю — от кого. Так говорил один из друзей моего отца, только что вернувшийся из Петербурга. Он сказал еще, что Петербург выглядит более европейским, чем сама Европа. Что это от Европы его, собственно, и отличает.
В окна гостиной вовсю било солнце. За всеми моими впечатлениями я не заметил, как утренняя непогода сменилась праздничным блеском капель, барабанивших по жести карниза. И жесть, и мокрая от брызг рама дымились под яркими, почти весенними лучами. Мы молча следили за движением причудливых маленьких облаков, чувствуя, как дом медленно отрывается от земли. Выражение лица Кугель было строгим, а Вагнер растерянно смотрела на Настю и ее сплетенные с солнечными лучами волосы.
— Я почему-то вспомнила послевоенный Берлин, — пробормотала Трайтингер. — Я так же сидела у окна, и так же капало, и шел такой же пар, Это был военный госпиталь, а я работала в нем медсестрой.
— Сколько же вы успели, дорогая… — почти неслышно сказала Кугель.
— I strastno, i zarko s ustami soljuts'а usta, — неожиданно пропела Трайтингер и весело посмотрела на Настю. — Ponjal?
— Ponjal, — засмеялась Настя. — У вас отличное русское произношение.
— У меня был отличный учитель — русский хирург. Военный хирург, конечно. Майор. Во время операций он пел романсы или кричал мне: «Davaj-davaj!» Ах, Настя, как я его любила! Он был и добрый, и нервный, и нежный — все вместе. Потом уехал в свою Россию, и больше мы не виделись.
— Davaj-davaj, — грустно прошептала Вагнер.
— Я ужасно тогда ревела — ни до, ни после мне так плохо не было — но в конце концов забыла его, представляете? Ни он, ни война, ни этот дурацкий госпиталь больше не вызывают у меня никаких эмоций, но есть несколько вещей, которые меня еще по-настоящему трогают. Если бы моей памяти было позволено взять туда хоть самый маленький багаж, это были бы весенние капли по жести или, скажем, занавеска на ветру да еще кое-что. Иногда мне хочется насмотреться на все это впрок, но ведь так не бывает, верно?
Солнце все еще было ярким, когда, по указанию Хазе, мы с Настей отправились к фрау Файнциммер. Настя была в джинсах, коротком пуховике и спортивной шапочке, из-под которой выбивались пряди ее золотых волос. Она шла, засунув руки в карманы, худенькая и легкая, несмотря на дутые волнообразные секции пуховика. Мы молчали. Возможно, неведомый русский этикет запрещал ей первой обращаться к мужчине, а я (как там у вас в Петербурге?) так и не смог найти ни одной подходящей фразы. Судя по доброжелательным взглядам, которые Настя изредка бросала па меня, наше безмолвное движение ее не тяготило.