Евгений Водолазкин - Похищение Европы
— То, что вы видите, — обратилась ко мне Хазе, — нетипично. Поверьте мне на слово, завтраки у нас проходят гораздо веселее.
— Дамы просто кокетничают с красивым молодым человеком, — заметила Вагнер, — ну и капризничают немного.
— Трудный возраст, — засмеялся, подкручивая усы, Шульц.
— Переходный, — мрачно сказала Трайтингер. — С этого света — на тот.
Шульц снова засмеялся, но ничего не сказал. Вагнер и Хазе подчеркнуто быстро допили свой чай и встали из-за стола. От звучания вагнеровских вальсов молчание становилось все тягостней. Нарушая общую неподвижность, Кугель сосредоточенно собирала крошки и складывала их на свою тарелку.
— Дело в том, — сказала она, обернувшись ко мне, — что вчера умерла фрау Шпац. Вы видели ее здесь в первый день. — Кугель сделала несколько характерных жестов, и я понял, что речь шла о маленькой старушке в чепце. — Так вот, она умерла.
— Бывает, — весело заметил Шульц, чей баварский акцент увеличивался с каждым сказанным словом. — И в этом никто не виноват. Никто. Так что можно расслабиться.
— И вчера же поздно вечером, — продолжала Кугель, не глядя на массажиста, — ее увезли. Подъехала небольшая легковая машина — это был даже не фургон, — из которой вынесли гроб. Через некоторое время гроб вернули в машину, и в нем уже была фрау Шпац.
— Вас оскорбляет, что за фрау Шпац приехала легковая машина, а не, скажем, большегрузный контейнер? — спросил Шульц.
— Меня оскорбляет, что сегодня об этом не было сказано ни слова. При том, что всем все известно…
— Зачем же упоминать о том, что и так всем известно?
После завтрака мне следовало убирать в студии. Вставляя ключ в дверь, я услышал «Входите!», произнесенное низким голосом Хоффманн. И я вошел. Хоффманн сидела верхом на стуле, заключив в объятия его гнутую спинку. Она была в темно-синих джинсах и футболке. На одном из столов лежал снятый ею свитер.
— Поставьте все это где-нибудь, — показала она на мои ведро и тряпку.
Движение, которым я поставил их на пол, получилось неожиданно робким (он повиновался), и я почувствовал, что краснею. Не рискуя смотреть Хоффманн в глаза, я сосредоточился на ее руках — длинных, худых, с небольшими темными волосками. Я чувствовал, как она не мигая наблюдает за мной.
— Вы не рисуете? — спросила Хоффманн.
— Не рисую.
Она встала со стула и подошла ко мне совсем близко. Я выпрямился, но все равно был ниже ее ростом. Я чувствовал запах ее духов и видел каждую маленькую морщинку на ее тонкой шее. Хоффманн коснулась моего подбородка тыльной стороной ладони — легким и каким-то в высшей степени профессиональным движением. Я поднял лицо, продолжая смотреть на ее шею. Развернув меня вполоборота, она отвела мои плечи чуть назад.
— Вы бы не согласились мне позировать?
— Позировать?
— Да. Прямо сейчас. Это ведь интересней, чем уборка, а?
Хоффманн смотрела мне в глаза. Я мельком взглянул на нее и снова покраснел.
— Я никогда не позировал.
— Вы ведь любите свое тело? — тихо спросила Хоффманн. — Я не сомневаюсь, что любите, его нельзя не любить. Рисование — это, если хотите, форма любви. Вам ведь приятно, когда кто-то наравне с вами восхищается вашим телом?
— Приятно, — ответил я со всей искренностью.
Хоффманн закрыла дверь на ключ. — Вы можете раздеться, здесь совсем не холодно — сказала она, улыбнувшись. — Так поступают все модели. Вы ведь меня не боитесь?
Мне ужасно хотелось раздеться, и я уже давно не боялся. Я знал, что в любом случае это будет делать мой дублер. И кроме того, разве мог я отказать в раздевании человеку, которым нас объединяло одно и то же чувство — чувство восхищения моим телом? Теперь мы могли любоваться им сообща. Я стоял на небольшом подиуме, расположенном в дальнем по отношению к окнам конце студии. Хоффманн укрепляла на мольберте лист бумаги.
Медленно, чтобы не выдать своего нетерпения, я стал расстегивать рубашку. Не глядя на нее и как бы стесняясь, снял брюки. Я не знал, как в таких случаях поступают с одеждой. Мне очень хотелось бросить ее на пол, как в молодые годы, несомненно, поступила бы Трайтингер, но я чувствовал, что это неуместно. Еще более противоестественным мне казалось начать аккуратно ее складывать. Я выбрал средний путь. Не складывая, медленно положил одежду на ближайший стол. В тот день я понял, что мог бы стать хорошим стриптизером, у меня был вкус к раздеванию. Я вопросительно посмотрел на носки и также снял их по кивку Хоффманн.
На мне оставалась самая интимная подробность моего туалета, но я был готов снять и ее. Я не люблю длинных, пусть и хорошо сшитых, трусов, в которых сейчас щеголяют все кино-любовники. Чем меньшее место занимает на теле исподнее, тем комфортнее и чище я себя чувствую, поскольку эта часть одежды всегда представляла для меня область нечистого. Потому я предпочитаю носить необтягивающие трусы-плавки, в каких я и стоял перед серыми глазами Хоффманн. Не уверен, что они так уж мешали процессу рисования, но Хоффманн, словно командуя на приземление, продирижировала мне необходимость моего полного раздевания. Вытащив из плавок вторую ногу, я медленно разогнулся и посмотрел Хоффманн прямо в глаза. Наши отношения были уже вне пределов стеснения. Она установила стул на подиуме рядом со мной.
— Поставьте правую ногу на стул. Повернитесь вполоборота. Ногу чуть вправо.
Хоффманн не удовольствовалась словесными объяснениями и легонько шлепнула меня по ноге, которую следовало отвести. Затем отошла, взяла карандаш и стала что-то не спеша набрасывать на листе бумаги. Зажав между зубов кончик языка, она смотрела то на меня, то на лист. Иногда брала резинку и стирала.
Несмотря на утверждение Хоффманн, в студии вовсе не было жарко. Я думаю, что даже в самом теплом помещении без одежды рефлекторно ощущаешь холод. Кроме того, моя левая нога, на которой я стоял, стала затекать. Я начал понемногу ерзать. Словно не замечая этого, Хоффманн продолжала неумолимо рисовать. Наконец, она положила карандаш и медленно подошла ко мне. Никогда еще не была она настолько выше меня. На внутренней стороне бедра я почувствовал ее руку — не столько кожей, сколько кончиками наэлектризованных волосков. Все морщины Хоффманн бросились мне в глаза, мне стало почти нехорошо, и я вздрогнул. Опустив голову, она вернулась к мольберту и села на ближайший к нему стол. Продолжать мое нагое стояние теперь было как-то глупо. Я надел трусы и рубашку.
— Простите, — спокойно, но не поднимая головы, сказала Хоффманн.
Мне мучительно хотелось ей ответить, но кроме дурацкого «ничего страшного» в голову ничего не приходило. Так и не найдя никаких слов, я сел на стул и неожиданно улыбнулся. Хоффманн тоже улыбнулась и что-то стерла на своем рисунке.
— Сейчас я работаю здесь, — сказала она. — Я работаю здесь уже восемь лет. Под моим руководством старики рисуют сов и много чего другого. Вы можете представить себе что-то более бессмысленное?
— Почему — бессмысленное? — спросил я, продолжая оставаться в трусах и в рубашке. Свой голос я слышал как бы со стороны. — Вы помогаете этим людям открыть что-то, прежде для них закрытое. Возможно, от них не приходится ждать шедевров…
— Не приходится, — перебила меня Хоффманн. — Вы — добрый мальчик. Только я здесь не для того, чтобы открывать им что-либо перед уходом на тот свет. Знаете, Кристиан, — тут она вдруг подмигнула мне, — я ведь была очень красивой в молодости.
— Вы и сейчас красивы, — сказал я в общем-то искренне.
Хоффманн упреждающе приподняла свою длинную ладонь.
— И работала фотомоделью. Не ахти какой известной, но фотомоделью. Я говорю это лишь в доказательство того, что насчет внешности своей не вру. На самом деле работа для меня никогда не являлась чем-то важным. Мне просто хотелось нравиться: скорее всего, это и было моей профессией.
Замолчав, Хоффманн потеребила мочку уха.
— А вы не стараетесь понравиться. Вы никогда не думали о том, что не ведете себя как красивый человек? Наверное, как раз это делает вас неотразимым. Вы весь внутренний какой-то, и при этом у вас такие чудные внешние данные. Я думаю, вы многого добьетесь.
Я понимал, что время надеть брюки я пропустил. Делать это теперь было бы так же смешно, как что-либо отвечать Хоффманн, сидя с голыми ногами. Но она в этом и не нуждалась.
— С какого-то времени снимать меня стали все реже и реже. Это было не просто профессиональным фиаско, понимаете? Это было крахом по всем направлениям. Женщине ведь гораздо труднее стареть, чем мужчине. Я где-то читала, что последние десятилетия своей жизни Марлен Дитрих не фотографировалась и вообще перестала показываться на публике. Я не Марлен Дитрих, но и у меня была своя гордость. Я ушла из той сферы, в которой работала все прошедшие годы. Ушла почти в никуда, стала чем-то немыслимым, агентом в какой-то страховой фирме. Как это ни смешно, но в определенный момент новая деятельность стала меня увлекать. В нелепом облике страхового агента я вновь получила возможность очаровывать, я снова стала нравиться. Я заставляла заключать абсолютно ненужные или невыгодные страховки только потому, что это было демонстрацией моего влияния. Любуясь вами, Кристиан, я хочу вам сказать: красота обладает невероятными возможностями, даже если ею осознанно торгуешь. А вы ведь этого не делаете.