Слава Сэ - Сантехник. Твоё моё колено
— Сева, последние несколько лет мне не очень удались. И сейчас тоже все непросто. Вы мужчина, хозяин положения, и в вашей власти сделать мою жизнь хуже. Но я вас прошу, не надо.
Опять посмотрела в глаза, повернулась и ушла. И мне стало стыдно. Странно получается: что ни делай, она несчастный ангел, а я неуклюжий слон и все время виноват.
Неделю прожили тихо, «привет-пока». Я привозил детей, показывал дом.
— Катя будет нашей мачехой? — спросила Маша мне в ухо, страшным шепотом.
— Нет, конечно. У Кати жених в Москве. Очень скоро он закончит дела и они вместе уедут в Калифорнию.
— А скоро, это когда?
— Через месяц.
— Жалко, не успеем подружиться. Она красивая, — сказала Маша.
— Я постараюсь ее задержать, — зачем-то соврал я. Или не соврал.
На следующий день девочки отправились к бабушке, на другой конец нашей необъятной страны. И к обеду уже добрались. Позвонили, сказали, что кот в порядке, сидит под печкой, боится. На три месяца я стал свободным писателем. У бабушки хорошо, можно все лето ходить в трусах, спать, есть и не толстеть при этом. Но пасторальные прелести манили меня меньше, чем сколопендра, живущая тут, в моем почти доме, в спальне на втором этаже. Пока она здесь, я не хотел терять ни дня.
Гуляка
В пятницу перед крыльцом нарисовался «ниссан» с московскими номерами. Генрих приехал. Машина у него непонятная, с противной рожей. Хипстер. Загородил проезд. В доме теплей обычного, запах дров и печеных яблок. У камина Катя и Он. Сидят на полу, глаза соловые, щеки красные. Не иначе, целовались. Издалека видно, Катя на том мосту исключительного мерзавца встретила. Генрих встал, представился, пожал руку. Пальцы у него вялые, холодные. Не мужик. И точно не сантехник. Смотрит внимательно. Как же, фотограф. Изломанные позы, театральные жесты, высокий голос, частые вздохи. Еще длинные волосы и тонкие очки. Мерзкий тип. И паркуется, как баба. Я сослался на усталость и пошел к себе. И до утра не мог заснуть, слушал шорохи и стуки, воображал прелюбодеяние за стеной, чувствовал себя идиотом. Вот зачем я предложил ей остаться?
Следующий вечер прошел под флагом лицемерия. Сидели втроем, молчали. Я рассказал анекдот про монаха, который в страстную пятницу бегает вокруг монастыря, грызет колбасу и приговаривает: «Путешествующим — можно!»
Катя хихикнула. Окрыленный, я рассказал историю подлинней, о том, как летал в Москву. Мне нужно было сдавать сценарий фильма. Я люблю ездить поездом, потому что электровоз весит шестьдесят тонн. Если такая новость вас не будоражит — вы не мужчина. Во-вторых, принцессами моего детства всегда были проводницы. Особенно из поезда Рига — Адлер. Мне было девять лет, а потом двенадцать, это горячий возраст. Я влюблялся со скоростью три проводницы в час. Путешествия на юг так и остались для меня символом чистой любви. В душе моей навек останутся колготки в сетку, модные не помню уж когда. В мечтах я успевал жениться на всей бригаде, а с некоторыми проводницами даже развестись из-за их дурного характера.
Стюардессы небесные были еще прекрасней, но встречались очень редко. На самолет билетов было не достать, потому что все хотели увидеть настоящих стюардесс. Может, поэтому я до сих пор при них немею. Мне тогда казалось, единственный способ познакомиться — это погибнуть на их груди, прикрывая от пуль арабских террористов. Я даже репетировал прощальную улыбку. За все детство мы летали два раза, никто нас так и не захватил. Мы с мамой просто ели курицу весь полет, как лишенные чувств обыватели.
Теперь ни в проводницы, ни в стюардессы не приглашают королев красоты. Пассажиров обслуживают какие-то злые мачехи с лицом и характером бульдозера. Зато и путешествия не ранят больше в самое сердце.
Так вот, летел я из Москвы. Стюардесс было две, девочка и мальчик. Девочка молодая, немножко корявая и по уши влюбленная в него. Оба румяные, лохматые. Будто каждые полчаса бегают наслаждаться совместной работой в служебный туалет. Он дразнит ее, флиртует с пассажирками. Поднимает чемодан худенькой девицы, говорит:
— Тяжелый. Вы там что, мужа перевозите?
Хозяйка отвечает:
— Это еще не тяжелый.
— Ага! У вас два мужа! Тяжелый и вот этот!
Если пассажирка совсем симпатичная, влюбленная стюардесса первая хватает багаж. Ей плевать, сколько весит, только бы ее дружочек не втрескался тут во всякое. Она бы хотела приковать его чем-нибудь нежным к кофейному аппарату. Зрители видят их страсть, и настроение у всех прекрасное. Аэрофобы поправляют памперсы и улыбаются друг другу.
Тележку с закуской влюбленные катят вдвоем. Приближается неловкий момент отказа от еды. Мне неловко есть, когда с двух сторон подпирают незнакомые сонные люди. Я не очень аккуратен за столом. Лучше дома поем. Но сказать об этом невозможно, я делаю все, чтоб они догадались. Разглядываю пуговицы на свитере, смотрю на часы и в окно. К тому же мой желудок несется в алюминиевой бочке в десяти километрах над городом Жижица и яснее чувствует пустоту внизу, чем внутри. В Жижице озеро и музей композитора Мусоргского, погибшего от пьянства и непонимания. На скорости 270 метров в секунду мы с желудком думаем только о Мусоргском. Но стюардесса пристает, пропагандирует какую-то низкокалорийную дрянь. С женщиной в такой форменной юбочке спорить невозможно. Ткнул в меню, попал в паннини с курицей и сыром. Десять евро. Юноша клянется погреть и принести очень быстро. Девушка взглядом подтверждает, какой он надежный. Она на себе проверила, только что, за занавеской.
Они приняли заказ — и мгновенно меня забыли. Опять побежали в туалет целоваться. Все, как я хотел. И вот все уже поужинали, читают газеты или спят. Лишь я взволнованно смотрю вдаль, не идет ли мое счастье. Спрашивать, как там моя еда, очень неловко. Я же не истеричка. Дома и на работе меня знают как выдержанного и готового к компромиссам человека. В общем, я жду, они не несут.
Чтобы отвлечься, стал сочинять эссе. В нем ни слова о калориях, а только про любовь и теплые отношения. Мама подарила мне халат. Чистая шерсть. Проверить, насколько он теплый, невозможно. Халат генерирует, в основном, электричество. Когда я в нем, между мной и чем угодно скачут красивые голубые молнии. Особенно обострились наши отношения с холодильником. Протянешь руку — трах! — и аппетит проходит. Из всех диет электрошоковая самая злая.
Я стал носить в кармане ножницы, как маньяк. Если ткнуть ими ночью холодильнику в бок, разряд трещит, а на мне только волосы вздымаются — и опадают. Застав кого-нибудь на кухне ночью с ножницами и волосами дыбом, я бы сам избавился от любого порока, включая ночное обжорство. В ожидании своего паннини я жалел, что не могу генерировать разряды силой воли. Мне бы хотелось там кого-нибудь шарахнуть.
Тут просыпается дядя летчик. Говорит, за окном страшный мороз, погода дрянь, летайте нашей авиакомпанией, где за небольшие деньги можно купить еды и не поесть. Всем счастья, сядьте ровно, иначе на столе у патологоанатома будете выглядеть непрезентабельно.
Только подумал: «Ну и ладно, подавитесь», — прибегает взъерошенный стюард. Нашел в микроволновке чью-то еду. Интересуется у переднего соседа, не заказывал ли он. Потом у заднего. А меня будто нет. Словно я пустое место, сытое на вид. Оба соседа струсили жрать чужое. Я тоже молчу. Вдруг он потребует доказательств, что тогда?
Ничего не вызнав, стюард тащит стюардессу. Щиплет за зад, дескать, вспоминай чей пирожок. Она тычет в меня пальцем и краснеет. Неотвратимый как топор, юноша приносит заказ. В салоне гаснет свет, аэроплан пикирует. Пассажиры начинают думать о хорошем. Я говорю спасибо, уже не надо. Мне у вас все понравилось, но сейчас я бы хотел пристегнуться, прочесть «отче наш» и никогда впредь не доверять мужчинам, переодетым в стюардессу. А он отвечает:
— Я разрешаю не пристегиваться! Вы должны поесть. Никто вас не осудит, не посмотрит косо. Ешьте в любой удобной позе. У нас полно времени, приятного аппетита.
Чтобы не выглядеть капризным, я разворачиваю целлофан и жру. В темноте. Один, с хрустом и чавканьем. Все сидят с возвышенными лицами. Самолет падает. И только мне разрешено предстать на опознании однородной массой из пассажира, курицы и сыра. Впервые меня раздражали такие качества еды, как горячо и много.
Конечно, я успел. У нас в полку ефрейтор Заливанский глотал нераспечатанную банку сгущенки и отрыгивал пустой. Кое-чему я у него научился.
Катя слушала, Генрих показывал ей глазами на выход. Но она упрямо сидела. Кошка между ними пробежала какая-то. Вот уж характер, упаси боже на такой жениться.
В понедельник он собрался назад. Пришлось идти, прощаться. Странная сложилась диспозиция. Он садится в машину, снова выходит, мнется. То обнимет Катю, то поцелует. Пока они тетешатся, похожи на супругов. Но стоит ему сесть за руль, мы с ней оказываемся на крыльце вдвоем, и как-то ему не спокойно. Я решил проявить сочувствие. Взмахнул рукой на прощание, вернулся в дом. Подглядывал из-за занавески — больше они не целовались. Просто прекрасно.