Томас Вулф - Смерть - гордая сестра
Тут произошло нечто поразительное. Как раньше тело мертвого словно усыхало и сокращалось в своей одежде, на глазах у нас изымаясь из жизни, с которой потеряло всякую связь, так теперь все свойства пространства и света, измерения длины, ширины, дальности в среде, окружавшей труп, невероятно исказились.
И казалось, что эти изменения происходят непрерывно, у меня на глазах, и по мере того, как сжимается, убывает тело мертвого, серая плоскость пола вокруг него чудовищно растягивается. Пространство, отделявшее его от полицейских, и серая площадка, отделявшая полицейских от нас, вместе с выложенной плитками стеной позади — все становилось шире, выше, длиннее, страшно росло, пока я смотрел. Мы все видели его как будто сквозь огромную пустынную даль. Покойник был маленькой одинокой фигуркой на необъятной сцене, и сама эта малость, одинокость в бескрайнем сером пространстве облекала его потрясающим достоинством и величием.
И казалось уже, что не только живая бескровная нежить ночи сосет его своими темными ненасытными очами, но и он отвечает на ее взгляд вечной невозмутимой иронией, страшной насмешкой и презрением — такими же живыми, как ее собственный черный взгляд, и не подверженными тлению.
Затем этот вывих зрения исчез так же внезапно, как появился, и вещи, формы, расстояния снова установились в фокусе. Я видел мертвого в серой пустоте и зрителей — так, как они были. И полиция снова наступала на нас и расталкивала людей вокруг меня.
Но они не в силах были покинуть это маленькое одинокое изваяние смерти, которое сидело в напряженной позе, с нелепым пьяным достоинством и слабой улыбкой на лице, поскольку люди верны безжизненному телу и сторожат и охраняют и не покинут его, пока слепая земля не примет его и не укроет. Они не могли покинуть его, потому что гордая смерть, темная смерть, одинокое достоинство смерти осенило этот убогий облик, и они видели, что никакая пошлость, низость и убожество на земле, ни этот миллионностопый город со всем его размахом, напором и численностью не отнимут ни на миг достоинств гордой смерти — даже если они подарены жалчайшему уличному нолю.
И вот они не могли покинуть его, потому что своего рода любовь и верность удерживала их на месте, и потому что гордая смерть восседала здесь и говорила с ними и раздела их донага, и потому что против смерти они воздвигали исполинские башни, от нее они прятались в серых норах, ее голос пытались заглушить крикливой одурью улицы, но гордая смерть, непроницаемая смерть, гордая сестра-смерть вступила в их город, и была выше высочайших башен, и была победоносна, низойдя даже на самую жалкую частицу праха, и все их улицы смолкали, когда говорила она.
И они смотрели на мертвого со страхом, трепетом и смирением — и с любовью, ибо смерть, гордая смерть, явилась в теплые, обжитые места, и лик ее сиял ужасно в затхлом, сером воздухе, и свою речь, свою поступь, свой сан она противоположила грубому, механическому обычаю десяти миллионов людей, а их самих раздела донага, остановила их глумливые скрипучие языки, и в образе ничтожнейшего их собрата показала весь предстоящий им путь, страх, которым они облекутся, — и поэтому они стояли перед ней одинокие, немые и напуганные.
Затем были выполнены последние ритуалы закона и церкви, и мертвого убрали с глаз долой. Прибыл мертвецкий фургон полиции. Двое в форме, со скатанными носилками быстро спустились по лестнице и подошли к скамье. Носилки развернули на цементном полу, мертвеца быстро переложили со скамьи на носилки, и тут из толпы вышел священник и опустился перед телом на колени.
Это был молодой человек, упитанный, холеный, очень белокожий, с внешностью мирской, даже светской, с поросячьим лицом и густой синевой на бритых щеках. На нем было элегантное черное пальто с бархатным воротником, легкое кашне из белого шелка и котелок, который он бережно снял и отложил в сторону, когда стал на колени. Его волосы, шелковистые и черные, как смоль, на макушке редели. Он быстро стал на колени перед носилками и поднял белую волосатую руку; при этом пятеро полицейских вдруг выпрямились, воинским движением сорвали с голов фуражки и несколько мгновений стояли смирно, приложив фуражки к сердцу; священник тем временем быстро проговорил несколько слов, которых никто не расслышал. Помешкав немного, кое-кто в толпе тоже неловко снял шляпу. Вскоре священник встал, аккуратно надел котелок, поправил пальто и кашне и присоединился к зрителям. Все было кончено в минуту, выполнено с той же, что у врача, бездушной, почти усталой формальностью.
Затем санитары склонились над носилками, взялись за ручки и, тихо переговариваясь, подняли. Они осторожно двинулись прочь, но при первом же шаге сально-серые руки покойника свалились с носилок и начали комично дергаться и раскачиваться в такт движению носильщиков.
Один резко окликнул другого:
— Постой! Опусти! Кто-нибудь, подберите ему руки!
Носилки снова опустили на пол, и полицейский, присев возле мертвого, выдернул галстук из-под его воротничка, который был расстегнут еще врачом и распахнулся, открыв латунную горловую запонку и круглое зеленоватое пятнышко окиси на мертвой пожелтевшей коже горла. Полицейский взял галстук, похожий на засаленный фитиль, в красную и белую полоску и быстро связал им запястья мертвеца на животе.
Затем носильщики снова подняли его и понесли к выходу, а полицейские шагали впереди, расталкивая людей, и кричали:
— Расступитесь! Расступитесь, вы! Дорогу! Дорогу! Дорогу!
Теперь руки мертвого, связанные на животе, были неподвижны, но его потертая одежда колыхалась, и желто-серые щеки вздрагивали при каждом шаге носильщиков. Концы расстегнутого воротничка трепетали, несвежая белая рубашка, распахнутая до половины, открывала мертвую, костяного цвета грудь, а старая коричневая шляпа, которая съехала уже на самый нос, вместе с провалившейся тонкогубой улыбкой еще больше усиливали карикатурное и жуткое сходство с пьяным.
Все остальное в нем — распадающаяся материя, которая прежде была телом, — как будто усохло, сошло на нет. Тело ничем не напоминало о своем существовании. Оно исчезло, потерялось, стало неразличимым в груде бедной, затасканной одежды — старого серого пальто, мешковатых старых брюк, старой шляпы, пары стоптанных, разбитых туфель. Казалось, больше ничего и нет в этом человеке: только шляпа, безгубая гротескно-пьяная усмешка, две дрожащие щеки, два трепещущих конца воротничка, две грязно-серые лапки, связанные жгутом-галстуком, да жалкая кучка потрепанной, бедной, невзрачной одежды, которая слабо подрагивала и колыхалась при каждом шаге носильщиков.
Осторожно и быстро они прошли за турникет и двинулись вверх по лестнице в темном боковом лазу с надписью «Выход». Когда они стали подниматься по черным железным ступенькам, тело чуть сползло на носилках и старая коричневая шляпа упала, открыв спутанные грязно-седые волосы мертвеца. Один полицейский подобрал шляпу и, сказав носильщику: «Порядок, я поднял», пошел за ними вверх.
Было около половины четвертого, утро приближалось, в небе — безбрежном сиреневом мраке — горели яркие нежные звезды. Ночь стояла еще свежая, налитая холодком, но уже пронизана была весенним ликованием и истомой. Далеко, чуть слышно, с дикой печалью и радостью, гудел корабль — мычало надрывно чудовище в горловине бухты.
Улица была темна, покойна, почти пустынна в свой самый тихий час, и казалось, что бешеный шум ее и движение притаились на миг, взяли короткую передышку, готовясь к завтрашнему дню. Такси пролетали пустые, поодиночке, как метательные снаряды, подошвы людей издавали редкий, настороженный звук; огни горели желтым, красным и зеленым, в одиноких твердых ореолах, которые наполняли сердце упругой радостью, ощущением победы и как-то были под стать ночи, весне, апрелю, кораблям. А выше по улице, в нескольких кварталах, где ночь курилась, как огромное кадило, дробленым пыльцевидным сверкающим пламенем, бесстыдное ее подмигивание потускнело, притухло и, все еще мертвенно-белое, потеряло накал.
Когда люди с носилками вышли из метро, зеленый фургон полиции ждал у обочины, а на тротуаре стояло несколько таксистов с темными помятыми лицами. Пока носильщики со своей ношей шли через тротуар, один из таксистов выступил вперед, подобострастно снял перед мертвецом фуражку и с воодушевлением предложил:
— Такси, сэр! Такси!
Полицейский, который нес шляпу покойного, захохотал, повернулся к таксисту и, шутливо замахнувшись дубинкой, сказал:
— Я тебе, сукин сын!
Потом, продолжая смеяться и повторяя: «Вот черт!» — он швырнул шляпу в зеленый фургон, куда носильщики задвинули тело. Один из них захлопнул дверцу, подошел к кабине, где уже сидел другой, достал сигарету, прикурил, заслонив жесткой согнутой ладонью скривленные губы, сел рядом с шофером, сказал: «Порядок», — и фургон быстро уехал. Полицейские смотрели ему вслед. Потом они поговорили немного, посмеялись, вполголоса обсудили дела, развлечения, планы на будущее, попрощались и разошлись: двое — вверх по улице к тускло тлевшему мертвенному зареву и трое — в другую сторону, где было темнее, тише, безлюдней и огни менялись, вспыхивая то красным, то желтым, то зеленым.