Жюльен Грак - Балкон в лесу
Когда Джулия исчезла с подносом за дверью, некоторое время в комнате было тихо. Сквозь приотворенное окно из-за закрытых ставен с сердцевидным просветом доносились постукивание падавших с деревьев капель и время от времени, где-то совсем близко, треск веток, которые потягивались после ливня. Устало вздохнув, Мона присела на диван, затем все тем же движением головы она отбросила волосы назад и подняла на Гранжа глаза и рот, потянулась, как растение к солнцу.
— Сними с меня сапоги, — произнесла она тихим и как бы обволакивающим голосом. — У меня так замерзли ноги. Они совсем промокли.
В ее резиновых сапогах плескались две мелкие лужицы, и грубые шерстяные мужские носки на ногах были такими, что хоть отжимай. Гранж стянул их. Ее глаза жалили его, что-то вроде сладостной тоски сдавливало горло, он чувствовал, как сжимает челюсти, чтобы не застучать зубами. Кончиками пальцев он коснулся влажных, скрюченных от холода пальчиков, затем — мягкой подошвы ноги; за края слегка посиневших ногтей зацепились шерстинки: внезапно он снова ощутил прилив нежного и очень смутного умиления; он припал к ним губами, почувствовал шевеление заледенелых пальцев и похрустывание на зубах ниточек шерсти.
Вдруг, встрепенувшись, словно обезумевший зверек, попавший в капкан, Мона расслабилась и, откинувшись на спинку дивана, обеими руками притянула его к себе; он ощутил ее губы на своих и прильнувшее к нему женское тело, тяжелое и полногрудое, открытое, как разверзнутая земля. Не прошло и минуты, как она обнажилась; словно срываемые резкими порывами ветра, ее одежды облепили всю мебель вокруг — как приготовленное в стирку белье, уносимое ветром на колючие кустарники; но в самой гуще циклона был этот рот, неподдельно, жадно нависший над его ртом; он вошел в нее, даже сам того не ожидая. «Ты — рай», — вымолвил он с каким-то удивительно спокойным изумлением; и он сам поразился тому, что сказал. Когда она кончиками пальцев дотянулась до лампы, комната как бы погрузилась в пруд с неподвижной водой; лишь арка над дверью да ставни с сердцевидным проемом образовывали в темноте два более светлых пятна; постукивание капель прекратилось; над лесом, должно быть, взошла луна; нежным движением он вновь овладел ею; она вздрагивала всем телом, от подошв ступней до волос, но без всякой горячности, почти торжественно, как молодое дерево, отвечающее ветру всеми своими листьями. Он не ощущал ни напряжения, ни волнения: это скорее напоминало реку, текущую в тени деревьев, в полдень. «Здесь мне будет так же уютно, — рассуждал он сам с собой, — как рыбе в воде; это не сложно, ведь я здесь навсегда». Время от времени он брал губами то один, то другой сосок ее грудей, которые немножко склонялись то влево, то вправо; он слышал зов, долгий, полнокровный, идущий издалека, как бы из недр ночи, прижимавший ее грудь к его губам. «Какой ты приятный!»— повторяла она на своем языке, лишенном какой бы то ни было примеси лжи, который он уже начинал понимать и где слово «приятный» теряло все значения, кроме одного — «приятный в близости».
— Я соблазнила тебя!.. — добавляла она с довольным видом, обхватывая руками его голову и немного отстраняя от своей, чтобы еще раз посмотреть на него; затем она вновь припадала к его губам своим упрямым ртом и возвращалась, как жеребенок, на свой луг. В дом-форт он вернулся под грозовыми тучами; утром, когда он открыл глаза, живительное солнце уже гуляло по комнате; еще не совсем очнувшись ото сна, он услышал звонкий голосок, уже привычный, как утреннее журчание фонтанчика в саду, ведущий внизу переговоры с Оливоном; он спрыгнул с кровати, подбежал к окну — и сверху увидел голубой капюшон, еще более недвижный, чем проклюнувшийся вместе с зарей грибок. «Чудесно, — радовался он, моргая под прямыми лучами солнца, — все начинается снова!» Спустя минуту она была у него в комнате — и вот уже мокрый нос тянулся к нему; потрясенный, он с недоверием разглядывал ее, как если бы она проникла в дом через дымоход.
Бронетанковые и мотоциклетные части маневрировали вдоль дороги. Здесь были довольно мелкие подразделения, так как между Мёзом и границей явно не хватало пространства для того, чтобы развернуться в полную силу; и бронетанковые войска — если верить распространяемым слухам — проводили учения далеко позади, в полях Шампани; но как бы там ни было, танковые полки Мёза предназначались для операций в Арденнах; длинными нитями протянулись они по этим лесным дорогам, кое-как скрепленным поперечными просеками: нетрудно было догадаться, что синхронное продвижение вперед колонн, напоминающих зубья расчески, и составляло суть этих учений, в ходе которых Фализы нередко просыпались, внезапно разбуженные ревом моторов. В эти дни, когда Оливон рано утром стучался в дверь Гранжа («Проходит Тур де Франс, господин лейтенант»), лесники покидали свою пустыню и, если стояла хорошая погода, иногда целыми часами сидели у обочины дороги — так обитатели царственных высокоствольных рощ наблюдают за помпезным выездом на охоту; более того, танкисты, с которыми они заводили разговоры на привалах и которые затем быстро уносились на своих машинах вдаль, были для них счастливым вариантом команды с зашедшего в порт корабля; они приносили с собой новости из мест расположения войск, затерянных в глубине армейского корпуса, по ту сторону Мёза: это был свежий ветер, отдаленное эхо необъятного мира. Танкисты нравились Гранжу: все офицеры и солдаты казались ему моложе изнуренных резервистов, которых он видел в Мориарме; с собой они несли бодрящую атмосферу стадионов, нечто вроде нетерпеливого топтания лошадей на старте, ничуть не раздражавшего слух; и еще он испытывал душевный подъем — объяснить который не очень-то и стремился, — когда провожал взглядом вытянувшиеся в колонну войска со всей техникой, предназначавшейся для дальнего броска в тот день, когда нападут немцы. Бронеавтомобили, гусеничные тягачи, мотоциклы торжественной процессией шли вверх по длинному склону в сторону Бельгии; тяжелые гусеницы с остервенением давили свежее щебеночное покрытие, почти заглушая рев двигателей, работавших на полных оборотах. Иногда Гранж забавлялся тем, что на несколько секунд закрывал глаза и прислушивался к этому раскачиванию гигантской, волочившейся по вспаханной земле бороны, словно проверяя, насколько больше война — даже в самые сонные ее периоды — настораживает слух, чем зрение. И еще его поражала враждебность, с какой встречал лес эти беспощадные и надменные кавалькады. Пустота его длинных просек-проспектов, своды ветвей, буравившие высокоствольные рощи и убегавшие подчас на целые мили за горизонт к загадочному блеску дня, не были предназначены для бесцветного житьишка лесорубов и угольщиков, которые прозябали здесь, ожидая, когда поднимется занавес. Лес дышал, еще более просторный, более настороженный, сосредоточенный на себе самом до самых глубин своих чащоб и своих тайников, внезапно потревоженных загадочными знаками из какого-то другого, неведомого времени — времени помпезных выездов на охоту и громогласных кавалькад; казалось, старое меровингское кабанье логово, внюхиваясь в воздух, пытается уловить забытый аромат, который возвращал его к жизни.
Гранж и Оливон сидели чуть в стороне от дороги на пустых бочках из-под горючего; они смотрели на проходящие бронированные машины. Не то чтобы это их очень интересовало — картина отнюдь не была новой, — но и скучно им тоже не было. Как консьержи устраиваются летними вечерами верхом на своих низеньких стульях у самого края шоссе с выплеснувшимся на него потоком машин, так и они по-своему сбегали из своих душных жилищ; легкий ветер широких просторов проносился вдоль дороги вместе с этими быстро мчавшимися вдаль войсками. Танки интриговали Гранжа: он мучился вопросом, какие новые ростки могут взойти в душах измученных тряской обитателей этих тяжелых машин; один приятель как-то рассказывал ему о странном ощущении неуязвимости, непроизвольно возникавшем вдруг от такой езды, когда, не слыша ничего, кроме ужасного грохота, ты сидишь, упершись шлемофоном в обшивку брони. Офицеры на реквизированных машинах беспрерывно обгоняли колонну то слева, то справа: нескончаемый эшелон полз, скрежеща шестернями внутри тяжелого кокона серой пыли, который качался над просекой, посыпая зазубринки массивных гусениц бурой мукой, подобной той, что устилает подступы к печам для обжига извести. Все это текло вдоль шоссе, как река в паводок — необычайно грязная, необычайно серая, с заторами и водоворотами, со звяканьем камней и хрустом веток, — ну просто настоящий спектакль, разыгранный природой; было ощущение, что посреди пейзажа война, как мебелью, обставила себя этими атрибутами с утомляющей бесцеремонностью жильцов, ввозящих в уже загроможденную квартиру все новые и новые сундуки.
— Все равно, — покачал головой Оливон, вдоволь насмотревшись на шумный кортеж, — служба в танковых войсках не подарок. Да и дорога тут не для гусениц.