Галина Щербакова - Нескверные цветы
Она отпустила кнопку лифта и провалилась как исчадие ада. У матери все внутри смяклось, спеклось, склеилось. Она не могла раздвинуть плечи и шла к двери мелкими, дробными шажками. В коридоре через железную сетку кровати она увидела себя в зеркальце на стенке и закричала, сообразила захлопнуть дверь, чтобы не сбежались соседи. И только тогда смогла выдохнуть. Она в зеркале через решетку – получается тюрьма, безвыход. Сонька, суд и прокурор, только что зачитала ей приговор. Дело прошло быстро, без адвоката.
785—785. Что это за цифры в ее голове? Она оцарапалась о спинку кровати и вошла в комнату. Что здесь произошло? Откуда здесь пахнет счастьем? Откуда здесь другой воздух? Она не могла это вспомнить. В голове же громко и четко звучал приговор Соньки, стоящей в лифте. Она стала отпихивать его в грудь, этот приговор, она плевала в него, и била его ногами, и понимала, что именно такую ее дочь повяжет и отправит в богадельню. И тогда она головой кинулась в прошлое.
Там, где-то там, давно должно быть спасение от ужаса, в который она попала. Но прошлое было заторочено чем-то черным, похоронами мамы, папы, похоронами мужа, кладбищем и снова кладбищем. Потом вдруг оглушительно ударило в голову: Варя может прийти ночевать уже сегодня. Кровать она не оставит ни за что. Значит, ее нужно вынести немедленно на черную лестницу. Боже, куда делись эти замечательные пионеры ее детства, сборщики металлолома? Но на площадке ее тут же обругала соседка, что она захламливает черный ход, превращая его в помойку. «Я уберу потом, – виновато отвечала она, – мне только на сегодня». – «Так все говорят, где-то же вы хранили раньше этих чудовищ».
Слава богу, что никто не видел, как грохотала металлом Сонька в лифте, ну, что за балда. Ну кто сейчас спит на продавленных сетках кровати?!
И тут же они выстроились перед ней, все железные кровати ее детства. Высокие, на так называемых панцирных сетках, кровати отца и матери, а еще раньше кровать бабушки. Панцирная сетка была знаком достатка, она постанывала величественно, как какая-нибудь боярыня. Дети спали на низких плоских сетках. И если первые важно раскачивали лежащие тела, то плоские скрипели, как придавленные птицы. На них клались матрацы, в случае достатка в семье – два, но чаще один. Панцирная же сетка вожделела перину. Ну, с чем сравнить это сегодня? Даже не сообразишь. Это уже потом пошли кровати деревянные, у тех, кто побогаче, а у тех, кто победнее, двуспальные диваны, что с сильным хлопком раздвигались и со скрипом сдвигались по утрам. А вот этот кроватный мезозой вернулся к ней, сволочь такая. И будет жить, сколько захочет – железу смерти нет, оно практически вечное.
В квартире зазвонил телефон. Бросив недовынесенные спинки, она побежала в квартиру.
– Я на минутку, – строго говорила Соня, – у Варьки по шву разорвалась юбка, зашей. И еще вымой ей голову, неделю уже не мыла. Обязательно прополощи слабым уксусом, иначе потом не расчешешь. И гони своего кобеля, чтоб дитя этого срама не видело.
– У него своя квартира, не волнуйся.
– Тогда и дуй к нему, Варька уже большая, может и сама жить. – Сонька даже засмеялась. – Видишь, мать, не все так плохо, как кажется, зря я перла железки. С тебя, кстати, пятьдесят, это как раз половина за грузчиков. Если твой хахаль и вправду квартирный, то Варька обрадуется. У нее, между нами, уже мальчик есть.
Последнее почему-то дошло в первую очередь. Чтоб девочка жила одна? Она застонала и изо всей силы сорвала с шеи фальшивый жемчуг. Он тут же разбежался по полу, попробуй поймай, раз-раз – и уже ни одной бубочки не видно. Боже, как она его любила, это монисто. Так называла его бабушка и говорила, что оно живое, настоящее. Уже мама сказала: «Дурь. Жемчуг – вещь дорогая. Откуда она могла к нам залететь?»
Хотя… Живой-неживой осталось на совести бабушки, а вот та скорость, с какой он разбежался сейчас, убеждала: живой. И она нагнулась и стала лапать руками по полу. Она забыла, что люди уже не одну сотню лет как придумали очки.
И пока она хлопала ладонями, она снова вспомнила, что Варьке пятнадцать. Боже мой, ей было тогда ненамного больше. И все встало перед ней, как вчера…Они тогда сидели в тамбуре. Дверь оставила открытой проводница. «Вонища! Срут, суки, и не смывают». Так она объяснила открытые двери.
Они не слышали вонь. Их ноги болтались в воздухе, он держал ее за плечи, а вокруг было много цветов, простых, «нескверных». Поле пело сине-желто-зеленую песню, вверх изредка вырывались высокие солисты, лопуховая мурава-дурова с кудлатыми серыми головами. Было так красиво, что они стали целоваться, и тогда он сказал: «Давай спрыгнем и уйдем куда глаза глядят».
Она даже испугалась. Разве так можно?
– Нельзя, но очень хочется. Но если не думать… Слушай, давай не думать… Мы прыгаем и уходим. Мы никто, и звать нас никак. И мы будем любить друг друга на траве, и на земле, на берегу, и просто где придется. Разве это не счастье?
– Нет, – сказала она твердо. – Так нельзя. Так люди не живут.
– Правильно, – вмешалась проводница, – люди на подножках не живут. Вставайте, ребята, нашли место целования. Даже вонь им не слышно. Вставайте, вставайте, через десять минут Таганрог, сегодня многие тут выходят.
Из ее купе вышли все, кроме нее. Вагон стал почти пустой. И пока проводница мыла титан, он притащил свой узелок к ней. И они закрыли двери.
Про те полчаса, что были до Ростова, надо бы сложить песню. Ей надо было выходить в Ростове, ему еще ехать до Ейска. Закрытая дверь спасала их от новых пассажиров. «Занимайте пустые места!» – кричала проводница. То ли она их берегла, то ли забыла в хлопотах, где пустые места, но в дверь к ним не стучали и чаю не предлагали.
Да и при чем тут мог быть чай, если у них и так все было? Лавка и поле нескверных цветов за окном, и было счастье, и был восторг, и он целовал ей пупок, спускаясь все ниже и ниже, а она ласкала его грудь, покрытую еще слабыми юношескими волосами. И ей почему-то так жалко было именно их, что она начинала их целовать снова и снова, и этому не было конца, но, увы, кончалось поле и уже дымился город, и расставание через несколько минут было похоже на смерть. Стали нервно договариваться и обмениваться адресами. Он студент московского журфака, у него будет практика по месту жительства в городе Прохладном. Он побудет дома, сходит в редакцию, напишет пару-тройку статей, приедет к ней в Ростов, побудет и вернется опять в Прохладный. Он способный, он напишет, что надо, по-быстрому. Когда он окончит второй курс, они поженятся. Если она не поступит в Москву («конечно, не поступлю, я четверочница с минусом»), то он переведется в Ростовский университет. Там нет журфака, но есть филология. Где она, там и он. И они снова искали руками друг друга, и их снова подымало в небо, а потом они летели вниз, известно куда, в нескверные цветы.
На станции они вцепились друг в друга до царапин, он едва успел вскочить на подножку, а проводница сказала: «Дурачки, любовь не доживает до смерти, она испаряется очень скоро, потом вспомните».
– Наша доживет! – кричал он сразу ей и проводнице до тех пор, пока другие поезда не закрыли их друг от друга. Но она все слышала и слышала его голос.
Но они не встретились. Они тогда вообразить не могли свое будущее, видимо, только проводница могла. У него в одночасье умер отец, семья осталась без средств, накрылся университет, пришлось перевестись на заочный.
У нее поменялся адрес, улицу Тихую назвали улицей Виктора Понедельника, ее письма его мать рвала в клочья – «не хватало мне проблем со взрослой девкой», – говорила она при этом. Одно письмо вдова все-таки вскрыла и была оскорблена наглой откровенностью какой-то соплюхи во время их горя. Остальное она рвала уже автоматически. «Что они знают о любви, эти идиоты, ты проживи с ним жизнь, схорони его, а потом сообрази, миленький он был, или сладенький, или говно собачье».
А она обижалась, что ей не пишут, плакала, очень, очень больная мама относила это на свой счет. А потом мама умерла, и все покрылось мраком. Не было солнца, не было света, не было ничего.
Боже, когда же это было! К ней вот сегодня или завтра ворвется внучка, и первый ее крик будет: «Я на железках спать не буду, даже не думай». – «Конечно, не будешь, – ответит она. – Мы что-нибудь сообразим. Будешь спать на моем месте, а я на топчане в кухне. Я люблю свою кухню». – «Ты можешь на раскладушке в комнате», – скажет добренькая Варька. «Я не люблю подсматривать чужие сны», – засмеется она.
В хлопотах жизни и смерти он стал забывать девочку из поезда и даже подумал: может, ее и не было? Просто был фантастический сон. От кого-то он тогда услышал теорию «стакана воды», это в смысле перепихнуться на раз и забыть, так, утоление жажды.
И вот через столько лет оказалось: не прошло ничего.
Воскресенье, 27 сентября, утро
Но на следующий день дверь ему не открыли. Сонный девчачий голос прокричал, что бабушка ушла по делам. «Где у них тут дела?» – подумал он. Пришлось вернуться домой. Наперерез входу в квартиру стояли манатки сына. Крепко пахнущие мужскими носками, старым перегаром, сбрызнутым для тайности дурного духа «Тройным» одеколоном.