Галина Щербакова - Нескверные цветы
– С твоим лицом, – говорила мама, – на конкурс не пойдешь, обыкновенное, но второй разряд – твой.
Она тогда обиделась на маму, ей казалось, что матери дочь должна видеться красавицей. У нее была школьная подруга с ноздрями наперевес, так ее мама называла «курносочка моя драгоценная, вырастешь – все мужики твои будут! Потому как шарм». Дома она спросила у матери: «А что такое шарм?»
– Не про нашу честь, – почему-то грустно ответила мама. – Это такой женский манок, внутренний секрет, понимаешь? Вроде ничего в лице нету, а притягивает.
Почему-то стало обидно. Хотя никаких там любовей не виделось и не слышалось. Просто было досадно, что есть нечто невыразимое, которое может победить даже распахнутые ноздри и другую некрасивость.
Вот так она шла и вспоминала маму, а он держал ее за локоть и довел до дома. Вернее, не так. Она дошла до подъезда и остановилась.
– Вот мы и пришли.
– На чашку чая не пригласите?
– Да как вам не стыдно! Мы десять минут как знакомы, вернее, даже еще и не знакомы.
– Я помню ваше имя «Маша» всю жизнь. Или все уже не так, уже нужно отчество? Назовите.
Ей почему-то захотелось заплакать: ну, не дурак ли?
– Все так. Я Машей была, Машей осталась.
– Ну, тогда восстановим порядок вещей. Я Михаил Сорокин, мне пятьдесят пять, одинок, живу на Параллельной, знаете такую? Временами живу с сыном, это когда он загуляет. Я газетчик, моя тема – заводы и фабрики, то, что никто никогда не читает. Я непьющий, вполне здоровый, у меня аллергия на весеннее цветение, такое деликатное заболевание.
– У меня тоже – на пух, – засмеялась она. И вдруг неожиданно для себя добавила: – На основании аллергии мы вполне можем попить чаю.
Так они и вошли в ее дом. С неправильно лежащей на полу клеенкой, с замком, поющим разные мелодии, дом, наполненный мыслями о дочери Соне и внучке Варе.
– Они живут отдельно, – почему-то сказала она, но он как что-то почувствовал, свернул на другое:
– Мама у меня была злоязыкая, она умерла, когда Ельцин выступал на Белом доме, и умерла счастливой со словами: «Так тебе и надо, гнилая партия страны, держись, парень».
– О, моя была совсем другая. Еще живая, она учила меня, как прикрепить крепдешиновый бант ей в гробу при помощи двух маленьких булавочек, чтоб была видна медаль за что-то там.
– Закроем эту гробовую тему, – сказал он. – Чем занимается ваша дочь?
– Сейчас она регистратор в стоматологии, получила безукоризненные зубы. Хочет третий раз замуж. У них теперь все по-другому, чем у нас. Я овдовела десять лет как и сочла это судьбой без вариантов. А как у вас?
– Не так. Я ушел от жены и стал думать о вас.
– Не говорите глупостей. Мало ли что бывает в юности. В зрелости это не имеет никакого значения.
Ну, как ей было объяснить, что эта неуклюжая правда о глупой юности была светом всей его жизни? Жена вздорная и слегка пьющая, отсюда и пристрастие сына. Но он – это абсолютно честно – не пошел бы на разрыв по той простой причине, что ему было все равно, с кем жить. Жена понравилась ему по молодости лет: она хорошо пела, ее звали учиться в консерваторию, но сама мысль «учиться» была ей противна. Она торговала в книжном магазине, ненавидя книги. Перешла в галантерею – ее тошнило от булавок и мотков резинки. В хлебном ей был противен запах подгорелых корок. Винный отдел – оказалось самое то. И вздорная девчонка пристрастилась облизывать треснутые бутылки и ловить мужские взгляды. Она была прехорошенькая, и они поженились. Он ходил за ней после работы в клуб, где шла репетиция. Ее звонкий голос взлетал высоко и красиво и падал прямехонько в сердце. Казалось, что может быть лучше поющего в тебе сердца? И забывалась мелкая домашняя склочность и прикладывание к горлышку, и нечистая возня на кухне, и потасовки, и жалобы в домкомы и соседям, и эти омерзительные «а он ей», «а он схватил», «а он меня ножом по пальцу – видите, кривой». Прожили двадцать лет. Когда отмечали эту дату, она пила круче всех и даже обделалась при всем честном народе и стала хохотать как ни в чем не бывало, как какая-то одичавшая птица (он забыл ее название). Разошлись. Тоже разменяли привычную двушку на две крохотки-полуторки. Ему, естественно, достался север и первый этаж с видом на помойку. Он же был согласен на все. Сильно поддатый, приходил к нему сын. Он называл это «собрать себя в кучку у бати». Ночью тишины не было. Громко перекликались соседи с балконов, отъезжали и приезжали машины, какой-то неспящий стучал ведром о мусорный бак. Прямо под его окном терлись влюбленные. Он затыкал уши ватой и так и жил в ватной тишине. Однажды он забыл вынуть вату из ушей и вышел выносить ведро. Он не услышал разворачивающейся машины и был прилично ушиблен. Он шел на работу медленно, болело бедро. Утешал себя мыслью, что, будь перелом, он не встал бы на ноги, значит, просто синяк. Но был осторожен и даже пару раз делал передышку. Одну сделал у ателье фотографии. Остановился и обомлел. На него смотрела молодая женщина с рекламного щита. Спокойное лицо, чуть-чуть улыбающийся рот, и он вспомнил его вкус и запах, и запах поезда, и дрожание вагона, которое было в пандан дрожанию тела. Как-то мгновенно сформулировались какие-то юношеские слова о единственно пропущенном счастье в его жизни, и он стоял и смотрел, смотрел и стоял, и забыл про ногу, и мир был ярок, звучен, он пел и танцевал сразу: едущий трамвай и склоненная над ним липа и бликующее стекло щита, которое что-то ему говорило, и тогда его рука стала царапать стекло, чтобы вынуть фотографию и носить ее на груди, пока он не найдет ее хозяйку в плоти и крови. На этом хулиганстве его повязала милиция, и если бывают счастливые милицейские «повязки», то это была она. Его, дурака, отпустили, но после работы он снова подошел к стенду, но тот был закрыт досками.
Откуда людям знать, что можно видеть сквозь доски и слышать с ватными тампонами в ушах, быть уже немолодым, но одновременно им и не быть. Быть парнем, который увидел смысл, содержание и счастье всей своей жизни. Разве знает орел, почему домогается именно этой орлицы, а лев делает фантастические прыжки, чтобы догнать такую же, как все другие – не отличишь, – самку? Но ему, сволочи, не все равно, когда бери хоть кого не хочу. Ему нужна она, и только. А какой у льва мозг?
Шло время. Он приходил к стенду и пялился на фотографию. Он не мог ошибиться, она всегда жила в этом городе, девочка с фантастическим ртом. И началась глупая арифметика от того поезда до угла его дома, и он стал вспоминать немолодых и некрасивых, какими стали его школьные подруги с отвислыми задами и тяжелыми подбородками. И он перестал ходить к стенду. Придумал, что это дочь той девчонки, что спускала ноги в тамбуре. Он же не какой-нибудь распутник, чтобы пялиться на малолетку, и не идиот, чтобы гоняться за миражами. Все это блажь, думал он, любовь не вырастает на почве десяти пусть даже оглушительных поцелуев и минуты наслаждения, у нее, у любви, должны быть не просто корни, а массивные клубни, чтобы хватило на всю жизнь. А у него ничего даже похожего не было. Трепетало тело, дрожал вагон, гнулась в руках веточка-девочка.
А потом случилась аптека. И вот они сегодня, сейчас, сидят рядом. И уже нет никаких сомнений, что это она, что ее-таки зовут Маша, что они последнее время ходили в одну булочную. И она сказала ему странное: «Я вас давно приметила». А потом она солгала: «Поезд я, конечно, не помнила, у меня тогда умерла мама, я забыла, как меня зовут, однажды меня домой привела милиция, говорили, что это какая-то особая амнезия, но потом что-то вспомнилось, и я тогда решила, что это я виновата в смерти мамы, что уехала тогда в Москву. Хотела умереть. И все снова забыла».
– В чем же вы виноваты? – чуть не со слезами спросил он.
– В том, что я оказалась порочная, целовалась с незнакомым парнем и не била его ногами. Скажите, – тихо спросила она, – помните траву?
У мужчин все несколько иначе. Он помнил случай, но не помнил траву, и у него не было уголька в босоножке.
Вот тут и стал взламываться замок. С таким звуком приходила Соня.
– Это дочь, – понуро сказала она. – Господи, благодарю тебя, что она не пришла раньше, когда мы близко друг к другу стояли в коридоре.
Соня же вошла в квартиру, как входила всегда, как домой, не стесняясь и сбрасывая туфли во все стороны.
– Ма, ты где? – закричала она из прихожей.
– Заходи, – сказала мать, – мы здесь. Это мой старый знакомый Михаил, мы давно с ним не виделись. А это моя дочь Соня.
– Отчество ваше какое? – засопела Соня. – Мы ведь с вами не погодки.
– Михаил Валентинович, – быстро сказал он, вставая при этом, а мать, а мать испугалась до смерти – она ведь не знала его отчества и фамилию уже забыла. Слава богу, что пришла Соня.
– Мы собирались чай пить, – сказала мать, – будешь с нами?
– Мы с тобой собирались в домоуправление, забыла, что ли? Они сегодня работают.
– Какое домоуправление, зачем?