Евсей Цейтлин - Долгие беседы в ожидании счастливой смерти
_____________________
Впрочем, для меня очень важно, что это сознание еврейского интеллигента.
«О том, как гибла еврейская культура в СССР, напишут еще многократно, — думаю я. — Но точна ли будет эта история без истории жизни одного человека, одного творца: неважно даже — знаменитого или малоизвестного? Конечно, исследователи отметят аресты и расстрелы еврейских писателей, артистов, ученых; зафиксируют, как перестали выходить книги на идиш, как закрывались еврейские театры, газеты, школы, как появлялись антисемитские статьи, в которых каждое слово — точно удар кастетом… Но на полях истории лишь промелькнут испуганные глаза; ночи, наполненные страхом; пепел сожженных архивов. И еще — едва ли не главное — самоуничтожение таланта. Да! У того, кто хотел выжить в те годы, был и такой путь — саморазрушение своего дара. Талант оказывался опасным. Притом, не только для тоталитарного общества — для самого творца. Как важно проследить этот процесс. Увидеть изнутри. А ведь й хочет говорить! Не собирается ничего утаивать. Не щадит себя…»
Вход в лабиринт
О своих предательствах й поведал честно, ничуть не пытаясь оправдаться. Понимает ли й, что самое большое предательство он совершил по отношению к себе?
_____________________
После войны переменил имя. Был Яков. Стал Йокубас. Думал и писал по-еврейски, теперь — по-литовски. Даже дневник. Даже письма дочери в Израиль.
Может быть, он и сам не сразу заметил, как произошел этот поворот. Казалось, просто следует совету друзей:
— Говорите дома с женой по-литовски. Если, конечно, хотите овладеть этим языком.
Жена была поражена. Пробовала протестовать. Потом смирилась: все-таки цель была понятной, в сущности, утилитарной.
Как, однако, объяснить, что через некоторое время й сознательно лишил своих детей языка, на котором говорили их деды? Первые слова и Ася, и Иосиф произнесли по-литовски. Он захлопнул перед ними дверь в мир еврейства… «Хотел уберечь их от многих бед», — говорит й. (Между прочим, то же самое я слышал и от других еврейских писателей). Признался: «Редко, совсем редко рассказывал детям о наших корнях, о Калварии, о боли, которая во мне самом не утихала никогда».
По сути, в наших беседах два главных сюжета: его саморазрушение; его возрождение как личности и творца (правда, последнее так до конца и не состоялось).
______________________
Почему он это сделал? Несколько раз й дает объяснение происшедшему. Я не удивляюсь тому, что эти объяснения разнятся. И в том, и в другом — правда.
«Мой читатель лежал в Понарах, в смертных ямах по всей Литве. Я искал нового читателя. А он говорил по-литовски».
Самое точное объяснение, однако, иное: страх. Интуиция, удивительная интуиция й подсказала ему: скоро, совсем скоро начнутся новые преследования евреев. И, вероятнее всего, наступит конец еврейской культуры в СССР. Трезвый расчет продиктовал выход: он должен срочно стать литовским писателем. Потом, в письме к дочери, й заметит: «Я вовремя сбежал из еврейского края».
_______________________
Еще бесспорнее свидетельствует о происшедшем давний, но — оказалось — не забытый семейный конфликт. Доктор Сидерайте рассказала мне, что никак не могла понять: зачем мужу нужно было обращаться в милицию — зачем он так хотел, чтобы его литовское имя обязательно внесли в паспорт?
Несколько шагов в лабиринте
Свою первую рецензию в журнале «Пяргале» й пишет по-литовски…
— …Но я быстро догадываюсь: получилось совсем не то, что хотел написать.
Вот тогда-то он продумает довольно сложный «технологический» процесс: первый вариант статьи должен быть на идиш, затем один знакомый журналист делает перевод на литовский (разумеется, за плату), затем й внимательно сравнивает оригинал с переводом — анализирует языковые конструкции, учится…
Так продолжается долго — несколько лет. й становится в это время известным в Литве литературным критиком. Наконец, постепенно, он отказывается от переводчика.
________________________
То, чего он добился в короткое время, не может не восхищать. Победа? Разумеется, поражение. й был обречен, но не понимал этого. Он надеялся, что сумеет перестроить, переделать себя. При этом й не хотел стать «средним» литовским писателем.
Между тем история литературы знает только два-три примера, когда художник слова «менял» язык и добивался подлинного успеха. Может быть, самый известный пример: Владимир Набоков. Его проза стала событием не только в русской, но и американской литературе. Однако ведь Набоков свободно знал английский с раннего детства…
________________________
й всегда напряженно думает о своих отношениях с литовским языком. Должно быть, в старости понимает: чужой язык уже никогда не станет родным. Все же он надеется выйти из этого лабиринта: «Для чего тогда еврейская голова?»
Говорит многие годы подряд жене, а теперь мне:
— …Есть литературные жанры, где язык не так важен. Это как раз те жанры, в которых работаю я: драма и литературная критика.
Я жалею й, молчу. Логика его рассуждений поверхностна. В самом деле, в пьесе на первый план выходит действие, в литературной критике — движение мысли… Но драма мертва без ярких диалогов. А все логические построения статьи рассыпаются, если не скреплены лирическим, личностным пафосом автора. Ремесленник может написать драму или статью «средним» языком, Ибсен и Брандес — не могли.
й любит порассуждать также о двух русских классиках, язык которых якобы небрежен, но которые от этого ничуть не становятся меньше, — о Толстом и Достоевском. Тут (поскольку речь о самом й впрямую не заходит) я резко спорю с ним. Цитирую ему свою давнюю книгу о писательском труде — «Беседы в дороге». Там есть страницы, посвященные «псевдонебрежностям» со словом — Толстого, Достоевского, Пушкина…
Лабиринт потому и лабиринт: он не имеет выхода. й думает по-литовски, даже ведет по-литовски дневник. Но нет свободы, полета. И нет уверенности.
Отдает свои вещи редактировать литуанистам. Разрешает «переписывать» себя, если у редактора есть желание.
Он признается: пишет тяжело, медленно, будто ворочает глыбы. Только мыслит весело. «Придумывать пьесу — счастье, писать — каторга».
Может быть, это и есть его главная драма? Замыслы разбиваются, по-настоящему не воплощенные в языке.
Бумеранг
12 августа 90 г. Дочь й, Ася, уехала в Израиль в семьдесят втором году…
Я смотрел сегодня на ее фотографию в кабинете отца — на стене, в простой металлической рамочке: обычная еврейская девушка, одета во все белое.
В тот год она окончила университет, работала программисткой. Однажды пришла к отцу, села напротив:
— Папа, я хочу тебя оторвать. Дело в том, что я уезжаю…
— Куда?
— В Израиль.
Он ответил спокойно:
— Это твое дело. А я никуда из Литвы не тронусь.
«Так и улетела. И уже почти двадцать лет там. И ни разу за эти годы не захотела взглянуть на родной дом».
Бумеранг.
й не произносит это слово. Но оно как бы за скобками его недоуменных вопросов. «Не могу понять, почему она уехала? Как возникла у Аси сама эта мысль? Ведь она была так далека от еврейства — когда росла, в семье нашей уже не звучала еврейская речь, у девочки не было еврейских подруг…»
Я не сомневаюсь, однако, что ему самому приходило в голову простое объяснение. Бумеранг.
____________________
2 сентября 95 г. Добавлю к этой записи: каждый из них — мать, отец, брат — в течение двадцати лет один раз видели Асю. Были, по очереди, в Израиле. А она приезжала прощаться с отцом. Приезжала трижды. Он угасает медленно.
Воспоминание о пепле
Страхи й можно классифицировать. По периодам. По длительности. По причинам возникновения. По силе интенсивности страха, если можно так выразиться. (Я сознательно не стал обращаться к специальной литературе, чтобы мой дневник не напоминал записки студента-психиатра).
______________________
— На войне, как многие люди, я не испытывал страха.
— Когда же он появился?
— Сразу после войны…
Это, конечно, не так. й запамятовал: страх был и раньше. Только после фронта усилился.
______________________
Первая его встреча с энкаведистами — тоже во время войны (в эвакуации, после визита к врачу и посещения столовой). Встреча показалась сначала обыденной, а завершилась, в конце концов, трудовым лагерем, где й чуть не погиб. Но, рассказывая, й вспоминает не это.
Свою досаду — «борщ так и не доел!»