Хорхе Семпрун - Подходящий покойник
Что-то мелькнуло в его взгляде. Сначала удивление. Потом понимание — может, я нахожусь здесь по тем же причинам, что и он? И тут же этот понимающий взгляд прорезало черное подозрение — не конкурент ли я на рынке мальчиков?
Я жестом успокоил его. Нет, я здесь не охочусь, ему нечего меня опасаться.
Красные капо в Бухенвальде избегали сортирного барака Малого лагеря — этого двора чудес, купальни Вифезды, базара, где можно обменять все что угодно. Им претило зловоние «скотской бани», «убогой оравы», худющие, покрытые язвами тела вповалку, в униформе из лохмотьев, выпученные глаза на посеревших, изборожденных непомерным страданием лицах.
— Однажды, — говорил мне ошарашенный Каминский, когда узнал, что по воскресеньям я иногда захожу туда, по дороге или после визита к Хальбваксу в пятьдесят шестой блок, — однажды они соберутся все вместе, набросятся на тебя и отберут носки и куртку Prominent. Что ты там забыл, черт возьми?
Объяснять ему было бесполезно.
Я и в самом деле пытался найти то, что его так пугало, ужасало: гротескный, волнующий и жаркий жизненный хаос смерти, с которым нам пришлось столкнуться. Ее прямо-таки осязаемое движение делало этих несчастных близкими и родными. Это мы сами умрем от истощения и дерьма в этой вонище. Это здесь мы можем обрести опыт чужой смерти для расширения собственного кругозора — быть-вместе-в-смерти, Mitsein zum Tode.
Можно, однако, понять, почему красные капо избегали этого барака.
То было единственное место в Бухенвальде, на которое им не удалось распространить свое влияние, куда не протянула свои щупальца созданная ими система сопротивления. Ведь происходившее здесь указывало на то, что их провал всегда возможен. Что им всегда угрожает поражение. Они знали, что их власть, в сущности, хрупка и беззащитна перед капризами и непредвиденными вывертами берлинской политики подавления.
И мусульмане олицетворяли собой возможность поражения, неудачи сопротивления, которой красные капо всегда боялись. Самим своим существованием мусульмане словно предупреждали, что победа эсэсовцев вполне возможна. Они ведь считали нас дерьмом, меньше-чем-ничто, недочеловеками? Вид мусульман лучше всего мог убедить их в этом.
И именно поэтому совершенно непонятно, почему эсэсовцы также чурались сортира Малого лагеря, до такой степени, что сделали из него — естественно, сами того не желая — прибежище свободы. Почему это, интересно, эсэсовцы избегали зрелища, которое должно было бы их радовать и вдохновлять, — зрелища сломленных врагов?
В сортире Малого лагеря в Бухенвальде они могли бы наслаждаться видом недочеловеков, существование которых оправдывало их идеологическую и расистскую надменность. Но нет, они остерегались сюда заходить — парадоксальным образом это место, где так наглядно демонстрировалась их возможная победа, было проклято. Как ели бы СС — в таком случае это было последним сигналом, последним проблеском их человечности (несомненно, год в Бухенвальде наглядно объяснил мне учение Канта о том, что Зло не бесчеловечно, а, напротив того, крайнее выражение человеческой свободы), так вот, как если бы СС закрыло глаза на свою собственную победу, не выдержав картины мира, который они хотели установить с помощью тысячелетнего рейха.
* * *— Как ты думаешь, удержатся американцы в Бастони? — неожиданно спросил Вальтер.
Прошлой ночью, с субботы на воскресенье, в комендантский час я явился на работу в Arbeitsstatistik, как и было предусмотрено. Там занялся привычной работой — сначала занес в главную картотеку маршруты перемещения рабочих, о которых сообщали разные службы. Выписал имена больных, освобожденных от работы. Затем ластиком стер имена умерших — личные карточки велись карандашом. Так проще — перемещений было много, и поэтому приходилось бесконечно стирать и переписывать. Наконец я вписал имена новеньких в чистые карточки или в те, что освободились после отмучившихся.
Через некоторое время я присоединился к Вальтеру в задней комнате Arbeitsstatistik. «Старина Вальтер», — подумал я. В сущности, стариком он не был. Просто состарился раньше времени. Он застал первые годы в Бухенвальде — сейчас это и представить себе невозможно. Тогда лагерь еще не был санаторием. В 1934 году, когда его арестовали, на допросе в гестапо ему сломали челюсть.
Он до сих пор страдал от болей и совсем не мог жевать. Каждый день ему приходилось таскаться в Revier за плошкой кашеобразного сладкого супа.
Вальтер был одним из немногих немецких коммунистов-ветеранов, с которым еще можно было разговаривать. Одним из тех, кто не сошел с ума. Не превратился в буйнопомешанного, во всяком случае. Я пользовался этим и расспрашивал его о том, как раньше выглядел лагерь. Он отвечал. Мои знания о прошлом Бухенвальда почерпнуты в основном из его долгих ночных рассказов.
Только об одном эпизоде мне не удалось вытянуть из него ни слова, хотя я очень настаивал. Он вообще отказывался говорить о 1939–1941 годах, периоде советско-немецкого пакта. А было бы интересно узнать, что им пришлось почувствовать в то время, им, немецким коммунистам, которых отправлял в лагерь Гитлер, союзник Сталина! Как они пережили этот разрыв? Объективно — единственный раз это нелепое наречие пришлось впору! — так вот, объективно, как повлиял этот немецко-советский пакт на Бухенвальд?
Ничего, ни единого слова, упрямое молчание, деланно тупой взгляд, как будто он не понимал моих вопросов или ему действительно нечего было сказать. Как будто вообще и не было этого дружественного пакта между Сталиным и Гитлером.
Вальтер, как и я, работал в главной картотеке, поэтому мы могли общаться. А еще мы часто одновременно попадали в ночную смену.
Он подогрел два стаканчика черноватой жидкости, которую я и дальше буду называть «кофе».
Ночь за окном была спокойной. Голубоватый снег мерцал под лучами вращающихся прожекторов, которые через регулярные промежутки времени обшаривали улицы лагеря. Но сегодня мы не услышим, как Rapportführer СС хриплым, измученным голосом приказывает выключить печи, Krematorium ausmachen. Этой ночью нечего было и надеяться на воздушную тревогу. Авиации союзников есть чем заняться в другом месте, на Арденнском фронте.
— Как ты считаешь, удержатся американцы в Бастони? — спросил Вальтер.
Можно подумать, он читал мои мысли. Впрочем, в этом не было ничего удивительного — последние несколько дней мы только об этом и говорили.
Под командованием фон Рундштедта, возродившего стратегию нацистского генерального штаба, которая стала решающей в 1940-м, немецкие войска перешли в контрнаступление на Арденнском фронте. Им удалось потеснить войска союзников — и теперь исход сражения зависел от того, выстоят ли американцы.
Бухенвальд гудел как растревоженный улей.
Никому из нас не приходило в голову, что немцам удастся выиграть эту войну. Но сама перспектива того, что они смогут ее продолжить, затянуть агонию, отсрочить победу союзников, была для нас невыносима. Если Бастонь не удержится, наши шансы на спасение уменьшатся. Силы наши были на исходе. Кто сможет выдержать в лагере еще несколько месяцев голода и изнурительной работы?
На самом деле Вальтер не спрашивал. Это были скорее мольба или пожелание. Я надеюсь, что американцы удержатся в Бастони, — был смысл его реплики.
Все, что мне оставалось, — выразить то же чувство.
— Я надеюсь, — ответил я.
Однако выяснилось, что Вальтер озабочен более сложным вопросом.
— Интересно, американцы умеют воевать? — снова заговорил он. — В самом начале японцы их неплохо прищучили.
— В самом начале и русских неплохо прищучили.
Он кивнул, признавая мою правоту, но явно остался недоволен тем, что я пытаюсь его успокоить таким доводом.
— Может, для того, чтобы уметь воевать, нужно быть немного фанатиком? — произнес Вальтер чуть позже.
Должен признаться, этот вопрос застал меня врасплох. Вальтер тем временем продолжал развивать свою мысль:
— Неужели мы, коммунисты, умеем воевать, просто потому, что мы фанатично преданы идее?
Вальтер говорил тихо-тихо, как будто боялся, что его услышат. Но, кроме нас двоих, в задней комнате Arbeitsstatistik никого не было. Возможно, он сам боялся этих слов, боялся, что кто-то способен произнести такое вслух.
Я посмотрел на старого, уже почти седого Вальтера, на его сломанную гестаповцами челюсть. И подумал о «Надежде», романе Андре Мальро. Когда речь заходит о коммунистах, все вспоминают этот роман. Особенно если только что перечитывали его — как я, всего за несколько дней до ареста в Жуаньи.
Я вспомнил о Манюэле, молодом интеллектуале-коммунисте, ушедшем в армию, который объяснял, что теряет душу, утрачивает человеческие черты ровно настолько, насколько приобретает качества хорошего коммуниста и хорошего военного.