Хорхе Семпрун - Нечаев вернулся
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Хорхе Семпрун - Нечаев вернулся краткое содержание
Нечаев вернулся читать онлайн бесплатно
Хорхе Семпрун
Нечаев вернулся
Посвящается Матьё Л. — с надеждой, что он продолжит традицию лицея Генриха IV
Часть первая
Смерть Сапаты
Их было пятеро — в отчаянном возрасте от двадцати до двадцати четырех лет; будущее тонуло для них и мутной дымке, как огромная пустыня, где их ждали миражи, ловушки и долгие одинокие блуждания.
Поль Низан. Заговорщики…Подговорите четырех членов кружка укокошить пятого, под видом того, что тот донесет, и тотчас же вы их всех пролитою кровью, как одним узлом, свяжете.
Ф. М. Достоевский. БесыI
Он видел, как по улице Фруадво подъехала машина Сапаты. «Ягуар». Бывший гангстер остался верен любимой марке.
Миновав перекресток с улицей Булар, машина сбавила скорость и медленно поехала вдоль тротуара, где должен был стоять Зильберберг. Но он стоял не там. Он прятался рядом, в сквере, за почти прозрачным голым кустарником. Решил быть осторожным. Ему хотелось узнать, почему Сапата окружил их свидание такой таинственностью.
Час назад зазвонил телефон. В семь утра. Это было странно. Даже не то, что телефон зазвонил так рано, а то, что он вообще зазвонил. Эли Зильбербергу теперь звонили не часто. Его словно все забыли.
Он растерянно снял трубку. Голос, назвавший его по фамилии, оказался знакомым. Как бывают знакомы, еще до полного узнавания, фрагменты загнанных вглубь воспоминаний. Очень, очень знакомый голос.
— Зильберберг? Мне нужно с вами встретиться. Сейчас же… Это вопрос жизни!
Последовала короткая пауза.
Голос постепенно проник в сознание Эли, разбудил отзвуки, отголоски. В конце концов он слился с собственным далеким эхом из прошлого — это был голос Луиса Сапаты.
Эли, естественно, сразу же подумал о Даниеле Лорансоне.
— Вы слушаете, Зильберберг? Вы меня узнали?
Да, он его узнал. Эли кивнул, словно собеседник мог это видеть.
— Конечно, — ответил он.
Сапата предложил встретиться через час возле Данфер-Рошро. Объяснил, где именно. Сказал, чтобы Эли ни в коем случае не шел ему навстречу, а стоял и ждал, пока он, Сапата, сам не подойдет и не заговорит с ним. Главное — стоять на месте, не махать ему издали и вообще не показывать, что они знакомы. Просто ждать. Больше ничего. Но прийти непременно, это вопрос жизни. Он отчеканил по слогам: жизни! Ровно в восемь!
— Почему я? — спросил под конец Зильберберг.
— Что?
Голос Сапаты выдавал нетерпение, почти отчаяние.
— Это касается той старой истории, да? — настаивал Эли.
Молчание на другом конце провода означало, что да.
— Смерти Нечаева, так?
— Приходите, я все объясню, — ответил Сапата резко.
— Почему вы выбрали из всех именно меня? — опять спросил Зильберберг.
Голос Сапаты смягчился.
— Марк в Штатах. Не знаю, когда вернется… Сергэ уезжает в Женеву… Кроме вас, никого под рукой нет.
Он снова на миг замолчал.
— А потом, Эли, простите, что я так говорю, по из всех пятерых вы человек наименее известный. Вы не привлечете внимания.
Эли занервничал. Что все это значит? От кого ему надо прятаться?
— Наверно, поэтому вас и нет в списке, — закончил Сапата.
— В списке? В каком списке?
Сапата вздохнул, видимо от раздражения.
— В списке намеченных жертв.
Эли перешел почти на крик, требуя объяснений. Но Сапата больше ничего не сказал. «Приходите, все узнаете», — повторил он. Потом еще раз попросил не опаздывать, быть осторожным, попрощался и повесил трубку.
Он был прав, этот Сапата.
Из всей верхушки «Пролетарского авангарда», левой революционной организации, куда входили некогда Эли Зильберберг и его друзья, он был единственным, кто не сделал потом блестящей карьеры. Впрочем, он к ней и не стремился, не так был устроен. Остальные в конце концов взнуздали и оседлали то общество, которое в юности жаждали сокрушить. Или перекроить сверху донизу. В свое восхождение они вложили столько же страсти, сколько прежде вкладывали в борьбу за перемены, — в итоге добились и денег, и положения. Эли жил вне всего этого и писал эстетские романы — для читателей, которых можно было пересчитать по пальцам.
Из них пятерых он действительно был наименее известен.
Вернее, из четверых оставшихся в живых. Потому что Даниель Лорансон умер. Они приговорили его к смерти, чтобы выжить. Даниель Лорансон по прозвищу Нечаев. Почему Эли сразу же подумал, что утренний звонок связан с этой историей? Видимо, потому, что Сапата был в ней замешан — под самый конец, в 1974 году, когда они приняли решение о роспуске «Пролетарского авангарда». О самороспуске, разумеется, потому что официально «Пролетарский авангард» был к тому времени уже давно запрещен и распущен властями. Что не мешало ему существовать в подполье. Даниель Лорансон был против самороспуска. Он хотел — и его в этом поддерживала небольшая группа одержимых — продолжать борьбу, причем с оружием в руках. Похищать предпринимателей, брать заложников, довести дело до партизанской войны. В общем, не останавливаться ни перед чем. «Какие же вы революционеры, — кричал он, — если вас пугает путь терроризма?»
Его необходимо было нейтрализовать.
Сидя на краю кровати, Эли Зильберберг не удержался от усмешки, отметив тот эвфемизм, который сам использовал в безмолвном потоке мыслей. Нейтрализовать? Да они его просто-напросто уничтожили! Приговорили к смерти, а исполнение поручили Сапате.
Но Эли всегда считал, что настанет день, когда придется за это расплачиваться. Наверно, он и настал.
В памяти вспыхнула картина: Даниель Лорансон прохаживается по двору лицея Генриха IV, споря со своим ровесником. С ним, с Эли Зильбербергом, разумеется. Они непрерывно спорили, с самой первой своей встречи в 1967 года когда оказались вместе на лицейских подготовительных курсах для поступления в «Эколь нормаль».[1]
«Идея гражданской войны является общественным достоянием, — сказал Розенталь. — Ее нельзя запатентовать».
Это был один из первых дней нового учебного года, может быть самый первый. Эли поступил сюда, окончив другой лицей в южной части Парижа. Даниель Лорансон учился в лицее Генриха IV с самого начала. Была перемена, он стоял, прислонясь к стене, на солнышке, и читал книгу, не обращая внимания на стоявший вокруг гвалт.
Эли прочел на обложке название: «Заговорщики». Реакция была мгновенной.
Уверенным тоном вжившегося в роль актера он произнес по памяти первую фразу обожаемого им романа Низана[2]:
— «По-моему, журнал можно назвать „Гражданская война“.»
Данисль Лорансон поднял глаза. Удивился и тут же заулыбался.
— «Почему бы и нет? — подхватил он, тоже наизусть, слова Лафорга из романа. — Название неплохое и ясно выражает нашу цель. Ты уверен, что оно не занято?»
И туг они вместе звенящими от восторга голосами продекламировали:
— «Идея гражданской войны является общественным достоянием. Ее нельзя запатентовать!»
Они засмеялись — уже как друзья.
Это был сентябрь шестьдесят седьмого года. Так они познакомились, на ярком солнце первого дня занятий, благодаря «Заговорщикам» Поля Низана.
Говорят ли о дружбе, что она «вспыхнула с первого взгляда»? Не говорят, а стоило бы. Жаль ограничивать смысл этого выражения только встречей женщины и мужчины, непременно включающей чувственное влечение. Впрочем, разве не присутствует чувственность, пусть совсем иная, облагороженная, в отношениях между друзьями? Можно ли вообразить действительно прочную дружбу, выдерживающую жизненные бури, без какого-то телесного тепла?
Как бы то ни было, но дружба, возникшая в тот день между Эли Зильбербергом и Даниелем Лорансоном, вспыхнула с первого взгляда.
Их сближало, конечно, пристрастие к одним и тем же книгам: «Заговорщикам», «Черной крови»[3], «Болотам»[4], «Надежде»[5]… всех и не перечислишь. Но главное, что объединяло их, — это неистовая, почти болезненная требовательность по отношению к девушкам, философским идеям, истории, собственной семье.
Мать Эли, Карола Блюмштейн, вернулась в сорок пятом из Освенцима: она осталась в живых одна из всей семьи. Через два года она вышла замуж за Давида Зильберберга, тоже чудом уцелевшего, только не в лагере, а в Сопротивлении, в парижских боевых отрядах МОИ-ФТП[6]. Он был коммунистом и к тому же убежденным сталинистом, чем продолжал гордиться даже тогда, когда и признаваться-то в этом стало неудобно. Его не заставили отступиться ни волна антисемитизма, обрушившаяся на коммунистическое движение после поворота СССР в вопросе Израиля, ни разоблачения XX съезда, ни народные революции в Венгрии и Польше.