Трейси Шевалье - Дама и единорог
Однако меня смущало, что его влажный язык словно чего-то жадно искал у меня во рту, тело давило и мешало дышать, руки забирались в сокровенные места, которых еще не касался ни один мужчина. Неожиданностью были и неуместные мысли, которые постоянно крутились у меня в голове: «Это еще зачем? Какой мокрый у него язык», или «Он проткнет мне бок своей пряжкой», или «Ему хорошо?».
И еще я размышляла об отце: о том, что лежу под столом в его кабинете, и о том, насколько большое значение он придает моей девственности. Способна ли я потерять голову, как Мари Селест? Все эти мысли и отравляли мне удовольствие. «Правильно ли мы делаем?» — шепнула я, когда Никола стал покусывать мою грудь через одежду.
— Да, это безумие. Но когда еще выпадет такой случай?! — Никола принялся возиться с моей юбкой. — Разве они оставят нас наедине — тебя, дочь Жана Ле Виста, и меня, простого художника?
Он задрал мне юбку и нижнее платье, и его пальцы устремились вниз.
— Теперь, красавица, это мое единственное желание.
С этими словами он коснулся моего лона, и меня пронзило такое удовольствие, что я чуть не потеряла голову.
— Клод!
Я посмотрела вбок и увидела перевернутое лицо Беатрис.
Никола выдернул руку у меня из-под юбки, но, что мне понравилось, не откатился в сторону. Он взглянул на Беатрис, потом нежно поцеловал меня и неторопливо встал на колени.
— Теперь-то я непременно выйду за тебя замуж, Никола… Помяни мое слово, — сказала Беатрис.
ЖЕНЕВЬЕВА ДЕ НАНТЕРР
Беатрис заявила, что платье на мне болтается как мешок.
— Либо кушайте больше, мадам, либо придется звать портного.
— Пошли за портным.
Мой ответ явно застал ее врасплох, и она не сводила с меня своих огромных, по-собачьи преданных карих глаз, пока я не отвернулась и не взялась за четки. Подобным образом на меня смотрела мать, когда я возила детей в Нантерр. Только взгляд у нее пытливее, чем у Беатрис. Так как у Клод разболелся живот, я велела Беатрис остаться и сказала, что я тоже страдаю желудочными коликами. Но она не поверила. Впрочем, я и сама не верила Клод. Быть может, существует такое правило: дочери лгут матерям, а те смотрят на ложь сквозь пальцы.
В глубине души я была рада, что Клод не с нами, хотя девочки умоляли ее поехать. Мы с Клод вечно цапаемся, точно две кошки. Она со мною замкнута и глядит исподлобья, будто оценивает, сравнивает себя со мной и думает, что не хочет на меня походить.
Я тоже этого не хочу.
По возвращении из Нантерра я отправилась к отцу Юго. Когда я присела рядом с ним на скамейку, он удивился:
— Vraiment, mon enfant,[6] неужто вы столько нагрешили за три дня, что опять пора исповедоваться?
Слова ласковые, но тон кислый. Откровенно говоря, его безразличие приводит меня в отчаяние. Я и сама от себя в полном отчаянии.
Уставившись на исцарапанную скамейку напротив, я повторила признание, которое уже делала однажды утром:
— Мое единственное желание — поступить в Шельский монастырь. Mon seul désir. Моя бабушка постриглась в монахини перед смертью, и мать, не сомневаюсь, сделает то же самое.
— Вам рано думать о смерти, mon enfant. И вашему супругу тоже. Ваша бабушка стала монахиней, овдовев.
— Вы считаете, что моя вера недостаточно крепка? Вам требуются доказательства?
— В вас говорит не вера, а желание отгородиться от жизни. Вот что меня беспокоит в первую очередь. У меня нет сомнений в вашей вере, но ваш первейший долг — служить Христу…
— Но ведь я ровно к тому и стремлюсь!
— …служить Христу, не заботясь о себе и мирской жизни. Монастырский скит не лучший способ укрыться от жизни, которую вы ненавидите…
— Терпеть ее не могу! — воскликнула я и прикусила язык.
Отец Юго, немного выждав, продолжил:
— Самые лучшие монахини получаются из женщин, счастливых в миру. Они счастливы и в монастырских стенах.
Я молча склонила голову. Было немного стыдно за то, что я наговорила. Надо набраться терпения — минуют месяцы, а может, и год-другой, прежде чем семена дадут всходы. Но когда-нибудь сердце отца Юго смягчится и он благословит мой душевный порыв. Вообще-то, не он решает, кому идти в Шель. Только аббатиса Катрин де Линьер обладает такой властью. Но мне без согласия мужа не стать монахиней, так что необходимо заручиться поддержкой влиятельных людей, которые замолвят за меня словечко.
Тут кое-что пришло мне в голову. Я разгладила юбку и откашлялась.
— Я получила довольно большое приданое, — тихо проговорила я. — Как Христова невеста я смогу пожертвовать значительную сумму церкви Сен-Жермен-де-Пре в благодарность за духовную поддержку. Если бы вы поговорили с мужем…
На сей раз умолк отец Юго. Я ждала, водя пальцем по царапине на скамейке. Когда он опять заговорил, в голосе его прозвучало неподдельное сожаление. Было неясно, чего ему больше жаль: упущенных денег или чего-то еще.
— Женевьева, вы прекрасно понимаете, что Жан Ле Вист вас не отпустит. Ему не нужна жена-монахиня.
— Но ведь ему можно объяснить, что таково мое предназначение.
— А вы сами пытались, как я предлагал?
— Он меня и слушать не станет. Вы — другое дело. С вашим мнением он не может не посчитаться.
— Я только что отпустил вам грехи, — поморщился отец Юго. — Зачем же сейчас лгать?
— Но он почитает церковь!
— К сожалению, церковь не имеет на него такого уж влияния. Оно существенно меньше, чем того хотелось бы, — сказал отец Юго осторожно.
Я молчала, с горечью думая о безбожии мужа. Будет ли он гореть в аду?
— Возвращайтесь домой, Женевьева, — продолжил он ласково. — У вас три прелестные дочери, замечательный дом и муж — правая рука короля. Вам даровано счастье, которому позавидовали бы многие женщины. Блаженны жены и матери, говорится в молитве, и Матерь Божья радуется, глядя на них с небес.
— И моему одинокому ложу радуется?
— Идите с миром, дитя мое! — Отец Юго поднялся.
Я не сразу ушла. Мне не хотелось возвращаться на улицу Фур — ловить на себе укоризненные взгляды Клод, чувствовать, что Жан старается не встречаться со мною глазами… Церковь — вот мое прибежище.
Сен-Жермен-де-Пре — древнейший собор в Париже, и мне повезло, что мы поселились неподалеку. В монастыре тихо и красиво. Из церкви открывается чудесный вид. Если выйти наружу и повернуться лицом к реке, то Париж виден как на ладони — до самого Лувра.
До переезда мы жили неподалеку от собора Парижской Богоматери, но он меня подавляет своим величием — голова кружится, когда я, задрав голову, смотрю на его башни. Жану, естественно, нравилось жить в городе, но его восхитило бы любое место, лишь бы поближе к королю. Теперь мне буквально два шага до Сен-Жермен-де-Пре, даже не нужен слуга, чтобы сопровождать меня при выходе.
Мое излюбленное место — придел Святой Женевьевы, покровительницы Парижа. Она родом из Нантерра, и я названа в ее честь. После исповеди я пошла туда и опустилась на колени, наказав камеристкам оставить меня одну. Они уселись на ступеньки перед входом в придел, продолжая шушукаться, пока я на них не цыкнула:
— Это дом Божий, а не базарная площадь. Или молитесь, или ступайте вон.
Они покорно закивали. Лишь Беатрис сверкнула карими глазами, но под моим пристальным взглядом опустила голову и прикрыла глаза. Я увидела, как ее губы зашевелились, произнося молитву.
Сама я не молилась, а рассматривала витражи со сценами из жизни Девы Марии. Зрение мое с годами ослабло, контуры фигур расплывались, и я различала только цвета: голубой, красный, зеленый, коричневый. Невольно я принялась считать желтые цветочки, обрамляющие витраж, гадая, что каким цветом изображено.
Жан вот уже несколько месяцев не приходит в мою спальню. При посторонних он всегда держался со мной подчеркнуто официально, как того требовал этикет, но в постели когда-то был ласков. После рождения малышки Женевьевы он навещал меня даже чаще, чем прежде, надеясь зачать сына и наследника. Несколько раз я была тяжела, но выносить ребенка не удалось. За последние два года я так и не забеременела. Хуже того, у меня пропали регулы, хотя я ему ничего не сказала. Он сам узнал про мое несчастье — от Мари Селест или от кого другого, может, даже от Беатрис. Так в этом доме понимают преданность. Однажды ночью он явился ко мне и заявил, что ему известен мой секрет и что впредь он не коснется меня, ибо я не справилась с обязанностями жены.
Он прав. Это моя вина. Я читаю осуждение в глазах окружающих — Беатрис, камеристок, моей матери, гостей, которых мы принимаем, даже в глазах Клод, хотя она в какой-то степени плод моей неудачи. Помнится, когда ей было семь, она прибежала ко мне в спальню после рождения крошки Женевьевы. Она, вытаращив глаза, смотрела на спеленатого младенца, лежащего у меня на руках, но, услышав, что это не мальчик, фыркнула и вышла из комнаты. Конечно, она любит крошку Женевьеву, но предпочла бы иметь и довольного отца.