Мигель Делибес - Безумец
— Превосходная идея пришла вашей жене, Ленуар. Вот мы все вместе и пройдемся.
Я сказал:
— Это Робинет.
Аурита разинула рот, но ничего не ответила.
И когда мы втроем вышли из дома, я спросил себя: «Куда нас тащит этот гусь?» Робинет шагал быстро, и я, Дависито, не питал иллюзий относительно своей судьбы. Я тоскливо поглядывал на таблички с названиями улиц и мысленно цеплялся за них, страстно желая жить. Сдавалось мне, Дависито, что каждый миг рядом с этим человеком приближает мою погибель.
На площади Клемансо я завидел мальчишку, выкликавшего «Ле Зюдуэ», и, не спросясь Робинета, свистнул его. Робинет перегородил мне путь и спросил: «Что такое?» Я сказал: «Хочу купить газету». Мальчишка вылупился на нас, не понимая ни слова, а я умоляюще заглядывал ему в глаза, чтобы он не уходил и не бросал нас одних, и тихонько наступил ему на ногу, но он вежливо ногу убрал и у меня же попросил прощения, и тогда я, Дависито, сунул ему крупную купюру, пусть бы подольше искал сдачи и тем самым выиграл время, но у треклятого сопляка нашлась сдача, он отсчитал мне ее и незамедлительно отчалил, выкликая «Ле Зюдуэ» через каждые три метра.
На следующем углу я остановился, а Робинет ткнул мне в почки тем, что оттопыривало ему карман. Я заупрямился: «Мне по нужде». Он ответил: «Вперед. Мы еще не пришли». Я продолжал артачиться: «Не могу терпеть». Он заладил свое: «Вперед, недолго осталось». И все тыкал меня в почки сквозь карман, поэтому я пошел дальше. Дависито, то было чистой воды безрассудство.
Аурита же все это время шла рядом с нами, не подозревая об опасности, и мне стало жалко ее и ребенка, и я хотел уже умолять Робинета, Дависито, когда тот остановился у вращающейся двери, из-за которой доносился напевный мотив «Сены». Из двери выходили группками десантники, а с ними — девушки, и я сказал себе, Дависито: «Все, с места отсюда не двинусь». Но все мое деланое сопротивление пошло прахом, Робинет втолкнул меня внутрь и сказал: «Заходите, Ленуар, чуток позабавимся».
Внутри я испытал приятное облегчение, потому что и в ресторане, и в пивной народу было много, и все такие беззаботные и веселые, и абажурчики над каждым столом тоже были беззаботные и веселые, а еще веселее — длинные бордовые кожаные диваны, раскинувшиеся по углам. На сцене играл оркестр в смокингах, и певица пела «Сену», и была она, Дависито, сногсшибательная, уверяю тебя: белокурая красотка, все при ней и в точной пропорции. Талия обалденная, бедра крепкие и сильные. Она пела «Сену» со смаком, и, глядя на нее, я чуть не забыл про Робинета. Еще мне нравился ее простой бархатный наряд, до пят, но сверху чуть покороче, до середины груди, хотя плечи у нее были такие ладные, что можно было простить маленькую вольность, да и потом, Дависито, на то она и стояла там, чтоб возбуждать любовный трепет и чтоб все мужчины, попавшиеся в сети «Брассри», желали ее всеми своими силами и чувствами.
Я жадно смотрел на нее, и меня вывела из оцепенения Аурита: «Дырку не протри, милый», но, когда я хотел взять ее за руку, Робинет угрожающе проговорил: «Садитесь сюда, Ленуар, тут нам никто не помешает». Потом он подозвал официанта и, не спрося нас, взял пива на всех.
XXIV
Робинет поерзал на диване и сказал:
— Здесь это было, здесь этому и всплыть, Ленуар. Вот почему мы встретились — нипочему больше.
Он пристально смотрел на меня, Дависито, и пусть взгляд его был жидким, как водянистое вино, я не мог его выдержать.
Он откашлялся и сказал:
— Я убил вашего отца, Ленуар. Вот самое важное из того, что я хочу вам сегодня рассказать.
Я онемел от такого признания, Дависито, а Ауриту передернуло, мне стало жаль ее и жаль моего ребенка, запертого в ней; эти мысли придали мне сил, и я сказал:
— А нельзя ей уйти?
Робинет ответил сухо, как кирпич уронил:
— Оба меня выслушаете.
Было некоторое хвастовство в его тоне, Дависито, а потому я решил, что Робинет кичится этим убийством и тем, как идеально он его провернул. Я не осмелился сказать, что все видел, Дависито, — не хотел его злить. Я наклонился к нему и заметил, что с него течет пот ручьями. Оркестр и сдавленный голос белокурой певицы немного успокаивали меня. Робинет продолжал:
— Вы можете подумать, Ленуар, что мною двигал каприз, но нет — то был тщательно продуманный план. Ваш отец должен был умереть. И я первый сожалею об этом, ведь ваш отец был превосходным художником. Моей вины в том, что случилось, нет. Все идет, как идет, остается только смириться. А скажите, Ленуар, вы когда-нибудь всерьез задумывались о первой ночи мертвеца? Что, не задумывались? Это же чистый кошмар.
Он помолчал, потом добавил:
— Вдумайтесь, Ленуар: вы, хоть вас уже и нет, весь день провели у себя дома, у себя в комнате, лежа на своей собственной кровати, но уже не узнаете ни кровати, ни комнаты, ни постельного белья, ни близких, сгрудившихся вокруг вас. Над вами плакали, пока все слезы не выплакали, а вы и ухом не повели, и вот они голосят: «Несчастный, такой был добряга при жизни!», а про себя думают: «Негодная рухлядь. Надо вынести поскорее, пока не завонял». И не поленятся — быстренько все оформят, лишь бы схоронить вас без промедления. Я говорю о любивших вас людях, Ленуар, о тех, кто самоотверженно заботился о вас во время болезни, но теперь, после вашей кончины, они освободились и мечтают отдохнуть и говорят: «Все равно было не спасти; лучше уж так». И поспешно рядят вас в новую майку и чистые трусы и накрахмаленную рубашку, да еще какая-нибудь зараза встрянет: «Да ты что, с ума сошла, это же сыну впору придется». Но, так или иначе, вас обряжают в костюм, и галстук, и воскресные туфли, а вы не возражаете, вам побоку, над вами нависла дубина, а вам невдомек.
И приготовления затягиваются, и вы уже всем мешаете, сами того не зная, и на всю эту суету вам плевать. Но в конце концов подходит время похорон: черный катафалк, пара спешащих по своим делам друзей, дрянной венок. Этого мало, Ленуар, ну да вам ни мало ни много, вы уже — небытие и одиночество в черном гробу. И не можете даже сказать: «Только не туда! Ради Бога, не надо меня туда совать. Если вы меня любили, не закрывайте крышку гроба». Вам не сказать, а остальным не понять, и вас волей-неволей заколачивают и на плечах несут вниз по лестнице, и ваш собутыльник из бара думает: «Тяжелый черт, прямо свинцовый», но помалкивает и расслабляется, переложив вас в катафалк. Потом все отъезжают на кладбище, а у могильщиков уже все готово, потому как их предупредили, и раз-раз — вас уже положили, накрыли плитой и замазали щели цементом. Все горестно вздыхают, однако разворачиваются и бросают вас одного-одинешенького, думая дорогой, что так только голодранцы и помирают.
И вот тогда начинается представление. Вскоре кладбище закрывается и наступает ночь. Вы там один под чахлыми кипарисами, а всего несколько часов назад лежали себе среди родных, в своей кровати, на своем белье и попивали горячий бульон для поддержания сил. Все так быстро изменилось. Поднимается ветер, и над вашим недреманным мозгом начинают раскачиваться кипарисы. А вы один, то есть соседей-то кругом много, но у каждого — свое небытие и свое одиночество. Каждый сам по себе, и белая луна выплывает на небо и освещает ваш закуток. Вы, Ленуар, чуете лунное сияние. Только чуете, потому что хитрые могильщики хорошо потрудились, чтобы не осталось ни махонькой щелочки для света.
Совсем неподалеку гудит город, и те, кто вас любил и холил еще несколько часов назад, сидят вместе и говорят друзьям: «Его было не спасти, уж лучше так, он мучился». И одиночество окутывает вас со всех сторон, а кругом душераздирающий холод, и безмолвие, и удушье. Кладбищенский сторож дрыхнет без задних ног у себя в подсобке, у него там печечка на дровах прогревает комнату, а вы в своем небытии только и чувствуете, как одиноко не быть, как тоскливо не участвовать в жизни, как жутко холодно в могиле.
Робинет замолк. Я весь скукожился от страха, Дависито, и все равно сила и напряжение, исходившие от Робинета, влекли меня, я не мог освободиться от их воздействия. Блондинка все пела, а десантники все ее вожделели, а я ничего этого не замечал. Я попал в его власть, моя воля подчинялась его хотению, и даже попытайся я — не смог бы отвязаться. Он теперь пыхтел, словно старый паровоз, а руки у него дрожали, как у дряхлого астматика. Он утер пот замызганным платком и продолжал:
— Потом, Ленуар, наступает полное забвение; память о вас стирается с земной коры. Медленно, но верно. Сегодня вас помнят чуть хуже, чем вчера, и чуть лучше, чем завтра. Непоправимо, необратимо. В конце — забвение, абсолютное небытие, как пустота внутри пневматического колокола. От вас ни следа, ни воспоминания, Ленуар. Только плита с именем и датами. И кто-то идет и думает: «Кто, интересно, был этот субчик? Кому этот субчик давал жару? Какие у этого субчика были дела, какие бабы, какой характер?» Вот что от вас осталось: сплошная непонятка. А вы тише воды, ниже травы, закованный в свой выходной костюм и цветастый галстук, и с каждым днем вас все меньше, с каждой минутой — больше небытия…