Арнольд Цвейг - Радуга
Друзья не могли оторвать глаз, точно он вцепился в них всеми своими шипами, и без конца оглядывались, пока ревнивая дорога не спрятала его от них.
Карл Магнус сделал открытие; он понял, что природа многое говорит его сердцу, не требуя, чтобы он был художником или сентиментальным обывателем, говорит потому, что он просто человек. До сегодняшнего дня он не желал прислушиваться к ее голосу, когда она что-то нежно нашептывала ему и смеялась, смеялась, высмеивая его. Он почувствовал, что мнил себя невесть чем только от душевной бедности. «Теперь я весь мир вберу в себя, раньше чем напишу о воспитании и мышлении», — обещал он себе.
Солнце скользнуло за гору; стало холоднее, они ускорили шаги, небо поблекло, точно кто-то влажной тряпкой стер прекрасную голубую лазурь. Но стемнело не очень — снег белел, мягкий и матовый, и друзья приумолкли. А еще чуть попозже месяц, который давно уже белым пятнышком терпеливо дожидался на небе, вступил в свои права и стал светить. Бледный и кроткий свет призрачно струился по горным кручам и делал снег еще бледнее прежнего.
Перевалы и вершины гор слабо вырисовывались сквозь мглистую дымку на зеленовато-бледном небе, которое не желало темнеть, и походили на картину, отраженную в темном зеркале. Далеко над озером поднимался туман, в отдалении черной стеной стоял лес, не походивший ни на какую картину. Путники направились к нему молча и без страха, хотя вокруг властвовало одиночество. Только когда они благоговейно вошли в ночной лес, они увидели, что луна и звезды горят, что они бросают на землю яркий свет, превращающий снег в горы бриллиантов, в поля жемчужин.
Оба устали. До деревни добрались лишь поздно вечером. В деревенской гостинице отапливалось всего две комнаты, расположенные рядом; в сущности это была одна комната, разделенная невысокой перегородкой и с общей печью. Карл и Ева сидели внизу, в зале, низеньком и чистом, до половины обшитом темными панелями, а выше побеленном, со сводчатым потолком и огромным камином. Они отдыхали, грелись и ужинали. Изредка кто-нибудь один медлительно ронял слово; оно оставляло после себя улыбку, за ней следовала тишина, в которой таяли произнесенные звуки. Толстая радушная женщина принесла книгу посетителей, и Магнус увидел, что Ева студентка математического факультета, а вовсе не художница, и что она гораздо старше, чем он думал: оказалось, что ей уже двадцать семь лет, и он ужасно удивился. А потом им приготовили горячий глинтвейн, очень ароматный, сладкий, они чокнулись и кивнули друг другу. И так хорошо было сидеть около печки за огромным круглым столом, против которого висело распятие, что, поужинав, они все продолжали сидеть, прихлебывая вино, и с уверенностью говорили о будущем и об удивительно счастливом настоящем. Когда, по их расчетам, комнаты наверху согрелись, Ева поднялась первая: ей хотелось без помех совершить приготовления ко сну; он пошел вслед за ней только через полчаса. Она уже лежала в постели.
Широкий коридор вел в ту часть комнаты, где на сегодняшнюю ночь поселилась девушка. У нее было темно, но она еще не спала и отчаянно ругала ледяной холод. Они болтали, пока он укладывался. Потом он решился спросить, нельзя ли подойти и поцеловать ее на сон грядущий? Выдержав небольшую паузу, она милостиво согласилась.
Потом он долго лежал в своей постели с открытыми глазами и слушал ночь, слушал ровное дыхание уснувшей девушки; и темнота ожила, в ней шла тайная, счастливая жизнь. Мечты о будущем обступили изголовье его постели, и на душе было тепло, как никогда раньше, и он чувствовал светлую благодарность к чудесной девушке, которая спала за перегородкой.
Он проснулся утром чуть не с криком счастья. Ее половина комнаты была уже пуста. Он торопливо уложил вещи и, громко стуча ботинками, подбитыми шипами, спустился по стоптанной деревянной лестнице, собираясь позавтракать. Но вместо того, чтобы свернуть в зал, он вышел за порог дома, в студеный чудесный день. В безоблачном небе сияло солнце, уже поднявшееся над горной грядой, оно проливало расплавленное чистое золото на все озеро — от берега до берега. Он чувствовал, что это золото вливается и в его сердце, чувствовал, как прекрасно и радостно, до оторопи радостно это начало дня. Он глубоко дышал и все спрашивал себя: «Я ли это, тот самый Карл Магнус, который собирался прожить свою жизнь, сочиняя холодные и ясные, как лед, философские трактаты? Нет, я не тот и никогда уже не буду прежним. Быть может, я надолго заброшу решение философских проблем, зато я стану счастливей, моложе». Приставив козырьком ладонь к глазам, он другой рукой помахал солнцу; он приветствовал солнце, расшалившийся мальчуган, За его спиной открылась дверь и улыбчивый голос Евы сказал:
— С добрым утром, соня!
Он живо повернулся и протянул ей руку:
— С добрым утром!
1908 Перевод И. ГоркинойВалаам
ет ничего безнадежнее позднего напрасного раскаянья, да еще стареющей женщины, у которой нет будущего. Под вечер не то осеннего, не то уже зимнего дня, сидя у окна, за которым идет мелкий холодный дождь, женщина смотрит на безлюдную улицу маленького городка, разукрашенную под столичную, на весь этот угнетающий своей пустотой и косностью марионеточный, обезьяний мирок, которому совсем недавно она принесла в жертву дочь… Чистую, непорочную жизнь… Глупая и бессмысленная смерть от рук акушерки после запретного вторжения… Мучительная подпольная смерть унесла ее девочку, но «так повелевал закон» и страх перед людской молвой, жалкая и все же понятная трусость перед скандалом, затаившимся во взглядах, выражениях лиц, суждениях. И видеть, сознавать вновь и вновь, что эта человеческая слабость тотчас же и самым непредвиденным образом отомстила за себя: муж резким ударом расколол их брак, разметал последнюю видимость совместной жизни, — словно постель, в которой он чересчур долго спал и вдруг вскочил и бросился бежать, и никакими силами его уже не удержишь… Свободный, он устремился к новой жизни, оставил жену, как источенную раковину, уже ни на что не годную; она выкинута на свалку, и там ей хорошо — нет ни угнетающих забот, ни угнетающей нужды, зато нет ни радостей, ни задач, ни цели, ни смысла…
Вот уже два дня, как на столе лежит толстое письмо. Быть может, опять анонимная писанина, напичканная клеветой или гнусными поздравлениями с тем, что она избавилась от мужа, который… За этим обычно на ее голову выливался ушат сплетен, как из открывшейся клоаки: называли имена кельнерш, проституток и трактирщиц, точно указывали часы и дни, когда она могла бы разоблачить возмутительный обман. А ведь это были как раз те дни и вечера, когда они кричали и ссорились, бросали друг другу жестокие упреки и обвинения в смерти их Ильзы. Но она выпьет чашу до дна. Уж лучше крепкое, тошнотворное зловоние соседской души, чем эта унылая, буро-серая пелена дождя, и кариатиды на фасадах домов, и витрины магазинов с выставленными товарами; в их окаменелой неизменности она, как в зеркале, видит собственную жизнь, это вечное топтание на одном месте, бессмысленное саморасточительство — вот уж поистине ради чего стоило вытерпеть муки рождения и смерти!
Прежде всего она посмотрела на подпись: значит, это тот самый молодой человек, тот студент, который дня три назад не пожелал ей поклониться. Позавчера она, встретив по дороге в церковь его мать, сказала ей по этому поводу несколько грустных слов. Славный мальчик. Славный мальчик, друг Ильзы… Нет, это письмо надо внимательно прочесть. И она прочла:
«Многоуважаемая сударыня, вы пожаловались моей матери, что я не поклонился вам, и, с присущим вам изяществом, прибавили: быть может, первый семестр в университете так вскружил ему голову, что он забыл о вежливости и о правилах хорошего тона в обхождении с дамой. Тем самым вы даете мне повод объяснить свое поведение. Но вместо того, чтобы объяснить его, я предъявлю обвинительный акт вам, беспощадный — обещаю, хотя и это отнюдь не отвечает правилам хорошего тона. Я плюю на них, и если вам это не нравится, можете не читать мое, пожалуй, слишком длинное письмо.
Встретив вас вчера перед своим отъездом, я не сделал столь естественного движения — не поклонился. Но при виде вашего траурного платья и длинной черной вуали меня захлестнула такая волна нестерпимой ярости, такая ненависть к вам, что выразить это словами невозможно. Еще и сейчас, ночью, когда я пишу эти строки, меня трясет, как в лихорадке.
Передо мной последний прелестный снимок вашей дочери, которую вы пять месяцев назад потеряли. Она стоит с ракеткой в руках и торжествующе смотрит на меня, как в те минуты, когда она с Эгоном Б. выигрывала партию у меня и у моего случайного партнера. А теперь вы сажаете розы на ее могиле. Да, я груб и я хочу быть грубым. Вы и не того еще заслужили. Не думайте, будто я наивен и не понимаю, что вы сделали все, что было в вашей власти, только бы сохранить это чудесное существо. Вы слишком любили Ильзу. Впрочем, вы поступили бы точно так же, если бы речь шла и не об Ильзе, вашей единственной дочери, — ведь вы, что называется, „хорошая мать“, сударыня.