Николай Климонтович - Скверные истории Пети Камнева
– Что за экспедиция? – вяло поинтересовался отец. Он с неприязнью относился к Петиным фантазиям.
– На Каспий. На корабле.
– А что, это совсем неплохо, – неожиданно сказал отец, как будто испытал облегчение. – Тебе полезно будет встряхнуться. А то ты засиделся, обленился, в бассейн не ходишь, даже зарядку не делаешь.
– Знал бы он, какую зарядку тайком делает Петя! – Может, напишешь что-нибудь, сочинишь путевой очерк, письмо, так сказать, русского путешественника… А с отпуском что-нибудь придумаем. Только уговор: сессию за второй курс ты сдаешь без единой тройки.
Петя воспрял духом. В экспедицию Петю никто еще не звал, но про свое летнее путешествие рассказывал ему один приятель со старшего курса, который прошлым летом плавал на корабле лаборантом и сохранил связи в Институте физики Земли. И, получив согласие отца, Петя вдруг почувствовал, что скучает по Насте. Что ему хочется ей рассказать, как через полгода летом он уедет в Баку, и сядет на геофизическое судно, и будет стряхивать стеком клочья пены с ботфортов, и будет отправлять ей письма из тех портов, в которые они будут заходить, чтобы пополнить запасы пресной воды. И он позвонил ей. Но прежде, чем ехать к Насте, он попытался сообразить, что он о ней, собственно, знает. Оказалось – ничего. Кто эта худая, одинокая, насмерть прокуренная девочка, участвующая в ночных массовках и постоянно думающая о смерти? Что у нее было раньше? И где ее семья?
Ее кто-нибудь обманул? Ее бросили, как подкидыша? Петя купил вина и конфет, сыра, яблок, но был настроен не лирически – решительно.
Почему она ничего не говорит о себе? И откуда она взялась?
Настя встретила его, принарядившись. На ней теперь была белая блузка с вышивкой, а свои прямые светлые волосы она расчесала на пробор и забрала черным бархатным обручем. В тот вечер она не говорила больше о смерти, разве что пробормотала:
– Я тогда сказала… ну в прошлый раз… что не верю в бессмертие.
Конечно, чего там, мы здесь недолго покуражимся и помучаемся, а потом уйдем, и останутся после нас какие-нибудь никому ненужные бумажки, какие-нибудь фотки, которые выбросят в помойку… Но иногда думаешь: а если все-таки… вдруг и вправду душа бессмертна? И есть тот мир. Ведь если я мечтаю об этом, и все об этом мечтают, все человечество много веков мечтает и гадает, значит, что-то такое должно же быть, а? – И, чуть погодя, усмехаясь: – Самоубийство, конечно, старомодный выход, но другого-то никто не предлагает.
Но потом оборвала себя: что это я все болтаю? И попросила Петю рассказать о себе: вы все время молчите. И Петя забыл, что как раз намеревался, напротив, расспросить ее саму, и начал какой-то литературный разговор, какие обычно заводил в подпитии. О чем он болтал, он не мог вспомнить, конечно, но сказал, что увлекался тогда
Гайдаром, точнее, одной мыслью о Гайдаре и Тимуре с его командой.
Мол, эта повесть – типичный рыцарский роман, в нем чернь под руководством Квакина, настоящего разбойника и вождя плебса, осаждает феодальный замок, роль которого играют насмерть огороженные спецдачи тогдашней советской номенклатуры.
– Забавно, – заметил Петя, – доживем ли мы до того времени, когда эта старая история повторится. И разъяренные толпы пойдут грабить нынешние особняки на Рублевке.
– Не хотелось бы дожить,- сказал я. – Но скорее всего так оно и будет. Потому что ты ведь фактически описал последние дни Рима.
Патриции-импотенты сидят по укрепленным загородным виллам, их осаждает разъяренный плебс, а сам город уже грабят варвары Аттилы…
Но продолжай.
И Петя, будто нехотя, вернулся к своему рассказу. В тот их последний вечер ему, когда он совсем расслабился, вдруг захотелось рассказать
Насте об Альбине Васильевне Посторонних, но он засомневался, что дождется чаемого сочувствия. Вместо этого они разделись и легли. На этот раз Настя была удивительно нежна, причем так, как никто никогда с Петей нежен не был. И вот тут-то, сказал Петя, меня опять потянуло бежать. По его словам, он никогда не мог сам себе объяснить этого своего состояния: именно в тот момент, когда женщина открывалась и искренне и бескорыстно дарила ему себя, тяга прочь одолевала Петю. Наверное, это комплекс Дон Жуана, пробормотал он,
впрочем, обычно его неправильно трактуют… Знаешь, что она сказала, когда закрывала за мной дверь? Она сказала, что я еще маленький мальчик. Но это пройдет, сказала она, хуже другое: ты не умеешь любить…
И, как это часто бывало, с подвыпившим Петей, на этом месте рассказа, который как будто стал самому ему неприятен, его понесло в другую сторону. Что ж, постаревшие гуляки часто становятся сентиментальны. Впрочем, любой Дон Жуан, по закону развития вечного сюжета, рано или поздно должен раскаяться. Так что я не удивился, услышав от Пети этот монолог, вместе и своего рода манифест женоненавистничества и, так сказать, памятку бабника, героя всех этих малопочтенных, но довольно слезоточивых историй. Слушая тогда
Петю и зная, как он поступает с привязанными к нему дамами, я думал о том, что в этой его исповеди содержится привкус то ли мести за очередную несбывшуюся надежду, то ли страха, что надежда вообще так и не сбудется. Петя как будто одновременно любил женщин, жалел и немного презирал.
– Однажды в Тбилиси, – рассказывал Петя, начисто позабыв, казалось, с чего начал, – я брал интервью у одного режиссера. Я сидел в его кабинете и наблюдал за знаменитым на весь мир мастером театра марионеток. Спектакль давно кончился, и после интервью нас ждало обильное застолье у одного общего знакомого, который меня и порекомендовал. Но мы никак не могли стартовать: режиссер привел в кабинет какую-то московскую даму и развлекал ее бессмысленными на мой вкус, по-кавказски неспешными разговорами. Но приходилось терпеть, хотя очень хотелось сделать работу, а потом выпить и пожрать. При всем том дама откровенно скучала. Вида она была самого карикатурного: какой-то шиньон, гипюр, затянутая в тугой бюстгальтер большая дряблая грудь, штукатурка на немолодом лице. Она смутно напоминала не то Терешкову, не то Фурцеву. У режиссера контакт с ней не ладился, она отвечала – если отвечала, а то и вовсе ограничивалась высокомерным кивком, постукивая носком туфли-лодочки об пол. Режиссер повел разговор о том, как он наряжает своих кукол, и открыл стоявший в углу кабинета сундук. Там было полным полно обрезков самого разного сорта материй: фактура, рисунок, цвета на любой вкус. И вдруг чиновная баба ожила. И когда они принялись перебирать эти лоскуты, сблизившись головами, градус их общения все поднимался, в конце концов они сделались похожи на двух любовников, лелеющих общие воспоминания. Мы довезли даму, еще не отошедшую от восторга, до гостиницы и покатили в гости, и режиссер воскликнул, хлопнув себя по колену: сделано! Оказалось, от этой чиновной бабы зависели гастроли его театра в Югославию. Вот как двигались наша культура и наша слава – цветными обрезками старых тканей, случайно не выброшенных портнихой…
Что ж, такие бабы, как та, с лоскутами, действительно в те годы сидели везде, в приемных комиссиях, в министерствах, в райкомах и в редакциях газет, на радио и на телевидении. Все, как одна, были среднего звена начальницами, какими-то заместителями, референтами, кураторами отделов, черт знает, какие должности они занимали, но от них зависело многое, их невозможно было объехать на кривой козе.
Однако я не мог понять, куда Петя клонит.
– Непредсказуемость и алогизм их предпочтений, – гнул свое Петя, забыв, казалось, все, что рассказывал только что, – непоследовательность решений и бесконечная борьба с фаллократическим миром, доходящая до истерики, до садистического отношения к зависимым от них особям в штанах, особенно если те самодостаточны и сексуально привлекательны… У них нет стержня. Какой, к черту, стержень у существ, которые принаряжаются на исповедь, идут в парикмахерскую перед похоронами, заботятся о макияже, получив приглашение на казнь. Они битый час вечером планируют, что наденут завтра, но утром надевают совсем другое…
Казалось, Петю понесло. Логику перехода его настроения я не мог уловить: возможно, так на него повлияли воспоминания, обещавшие быть занятными, но оказавшиеся неприятными. К тому же тогда Петя жил один, уже разошедшись с двумя женами.
– Одна потасканная оперная дива, некогда всемирно известная, – говорил Петя неожиданно злобно, – в Колонном зале дала концерт отнюдь не своих партий, но своих нарядов. Мой двоюродный дядюшка семнадцать лет отсидел на Колыме. В пятьдесят шестом, когда его выпустили, он решил отыскать знаменитую артистку еще немого кино, любовницу его расстрелянного отца: у нее должно было оставаться кое-какое имущество. Старуха, как ни странно, тут же узнала его: голубчик, как же, как же, помню, ваш отец мне дарил такие шикарные вещи! Что было с голубчиком в последние полтора десятка лет с лишним, ее совершенно не заинтересовало… Вдова Блока, Люба