Николай Климонтович - Последние назидания
Помню ночку темную осеннюю,
С неба мелко дождик моросил,
Шел с тобой я пьяный, похудевший,
Тихо пел и все о ней грустил.
И с нарастающим от страха энтузиазмом:
В переулке пара повстречалася,
Не поверю я своим глазам,
Шла она, к другому прижималася,
И уста скользили по устам…
Тут врачи уже покатывались с хохоту, толкая друг друга локтями. Я, польщенный успехом, продолжал с некоторым неистовством победителя:
Из кармана вынул я наган,
И ударил я свою зазнобушку,
И потом не помнил, как бежал.
Когда я дошел до труп ее упал к моим ногам , тот, в наброшенном халате, уже рыдал, держась за сотрясавшуюся грудь. Веселились, разумеется, и мои сокамерники. Наконец, главный из комиссии, утирая слезы, рявкнул: молчать ! Палата мигом затихла.
– А ты, Робертино Лоретти, тоже молчи,- сказал мне доктор и погладил по парафиновой голове. Я не знал, кто такой этот самый Робертино, но чувствовал себя гордо и обласканно…
На другой день били Мишку.
С утра к Летучеву пришел посетитель. Это был его старший брат, вышедший из тюрьмы по амнистии. Он принес передачу – вареную колбасу
Любительскую и бутылку портвейна. Вечером Вшивый Летуч и Вован выпили вино, ошалели и взъярились. Надо было кого-то бить.
Мишка-еврей был самой подходящей кандидатурой. Он, будто почувствовав угрозу, зарылся под одеяло с головой, но Вован, едва нянечкин ключ повернулся в двери, легко сдернул Мишкину хрупкую защиту. Пока его били, тот вздыхал по-старушечьи. Он молча лежал на спине, поскольку Вован держал его за плечи, слезы стояли в глазах, но не текли. Заплакал он позже, когда Летуч притомился от работы и безгласности жертвы. Тогда Мишка укрылся одеялом и заплакал тихо и бездвижно, и от этой его тихой обреченности мне было особенно не по себе – лучше б он рыдал, кричал и бился. Я не мог ему ничем помочь и страдал от этого. Мне было до того жаль Мишку-еврея, что я тоже зарылся в одеяло и тоже заплакал…
Между тем лишай сошел с моей головы, меня выписали, и я пришел в первый класс с опозданием на месяц. Все уже умели окунать острое перо с дырочкой посредине в чернильницы, а я не умел. Писать-то меня в доме давно научили, но карандашом. И при этом я опоздал научиться выводить красивые вензеля вместо заглавных букв, а мои однокашники это уже прошли. Я попал в двоечники. В этом была своя выгода, ведь я мог сидеть на задней парте и считаться хулиганом, тем более что никто из моих товарищей по начальному обучению не знал тех песен, что на перемене пел я. Я оказался Робертино в масштабе первой смены первого класса, своего рода достопримечательностью. А поскольку другие здесь не знали таких замечательных слов, то я не стесняясь
давал петуха , и никто из однокашников не посмел бы указать мне на мою тугоухость.
Стояло начало теплого октября, на перемены нас выпускали на школьную спортивную площадку, где стояли два столба для несуществующей волейбольной сетки. Сюда же вываливались ватагой и ученики старших классов – со второго по четвертый. И вот солнечным осенним деньком я, окруженный толпой поклонников, пел. Когда я дошел до коронной строки, раздался голос: эй, ты чего воешь-то . Голос принадлежал четырехкласснику, выше меня на голову, здоровому и с внешностью
Летуча. А рядом с ним стояла парочка вованов.
– Я не вою, – смело ответил я.
– Нет, воешь, – сказал он и пошел на меня.
Не знаю, что со мной случилось. Но я вдруг увидел картину избиения безгласного Мишки – как на экране. И, как он плакал под одеялом, вспомнилось мне так отчетливо, что и сейчас впору было заплакать. Я нагнулся, выставил вперед голову и побежал что есть мочи вперед. Я ударился уже обросшей короткой шерстью головой в живот обидчика, и тот скорее от неожиданности, чем сознательно сильно пнул меня в грудь. Я упал на груду щебня носом, и потекла кровь.
– Пойдем, он дефектный, – сказал четырехклассник своей свите, имея в виду, что я дефективный, и они стали удаляться, временами с опаской оглядываясь на меня. Я лежал на куче щебня и был счастлив. Я даже допел себе под кровавый нос, который зажимал рукой, свою гундосую песню: труп ее упал к моим ногам. Я ведь был мал тогда, я еще не знал, что впереди меня ждет жизнь.
КАК УДЕРЖАТЬСЯ В СЕДЛЕ
Мой первый двухколесный велосипед мне подарили по благополучном окончании первого класса, перед самыми каникулами. Лето мы проводили в деревне. В те годы для городских семей среднего интеллигент-ского достатка было обычным делом снимать под дачу деревенские избы. Мы нанимали одну большую чистую комнату с крашеным малиновой краской полом, на котором лежали плетенные из разноцветных тряпок дорожки , с двумя белеными печками, русской и голландкой, последняя комнату и разгораживала, с самодельной деревенской крепкой и удобной мебелью, с коллажем из праздничных цветных открыток и черно-белых фотографий родни хозяев и их самих в молодости в большой раме на стене, подвязанной, как икона, белым рушником с красными петухами, – рама, наверное, осталась от разбившегося некогда на счастье широкого зеркала. Для окончательного уюта был тюль на двух маленьких окошках, глядевших в палисад с подсолнухами. Еще мы отхватили сени с рукомойником и щелястое крыльцо с ходившими сырыми досками. Хозяева на время нашего постоя перебрались в только что оштукатуренную летнюю кухню, занавешенную от мух многослойно марлей, и весь наш срок вели себя так, будто их на свете никогда не было вовсе. Разве что под вечер, в пыльных красноватых сумерках, когда возвращалось с выгона деревенское стадо, слышно было, как хозяйка звала свою корову, и вскоре на нашем столе появлялась трехлитровая банка еще пенного парного молока.
Велосипед звался Орленок , машина для подростков, но довольно прочная. Судите сами: когда ранним летом, за ночь, под ближним косогором, с которого я ежедневно лихо скатывал с тем, чтобы гнать потом по еще щетинистым полям на старицу , в которой плавали цветущие кувшинки, солдаты в порядке военных учений выкопали окоп, мой велосипед, скакнув в эту свежевырытую канаву и скинув меня вверх тормашками, не развалился, только переднее колесо, как тогда говорили, сделалось восьмеркой да откатился насос. Цел остался даже звонок, как, впрочем, и я сам.
Это было мое первое вольное лето, потому что бабушка занималась годовалой сестрой, а мать была отвлечена от моего воспитания романом отца с его собственной аспиранткой второго года, которая имела дачу неподалеку, – полагаю, деревушка под Истрой и была выбрана папой из соображений этой близости. Как все мужья, после рождения второго ребенка влюбленные на стороне, отец делал неверные виражи и врал через пень колоду. Чуть не всякий день после обеда по своей охоте он брал меня на прогулку , чего прежде его теще приходилось добиваться со скандалом, – впрочем, тогда я уж предпочел бы прогуливаться самостоятельно. Мы направлялись к дачам , как называли пейзане ближний дачный поселок, обнесенный плотным зеленым забором. Нас принимали на веранде чаем с ванильными сухарями, а в хорошую погоду совершался променад по окрестным лугам, желтым от люцерны, и ржаным полям – с собиранием васильков и плетением венков. Отсюда мне кажется, что вся эта ботаническая платоника была не внешней, но соответствовала сути дела: эротически взволнованные руководители зачастую бывают вблизи своего предмета застенчивы. Звали отцовскую пассию, кажется, Лиля, и была это малоприятная особа: носатая, конопатая, с той осанкой, что присуща рыжим женщинам-естествоиспытателям и заядлым туристкам, которые на свежем воздухе обвязывают загорелые головы белой косынкой по лоб, схваченной узлом на затылке. Была она молода, моложе отца лет на тринадцать, но некрасива, с выдвинутыми вперед, как у белки, верхними зубами, и ко мне относилась с фальшивой показной лаской. К тому же на ней всегда были подвернутые до колен шаровары и какие-то девчоночьи сандалики, надетые на темные по мыску выпяченных пальцев белые носки… Но вернемся к верховой теме.
Я и потом часто падал с седла. Иногда по собственной лихости, а подчас седло оказывалось неудобным. Скажем, следующим летом на этом самом велосипеде я навернулся с высоченного автомобильного моста через речку Сходню. Дело было так: в этом месте дорога резко ныряла, и крутой спуск кружил мне голову. Я бешено скатывался вниз, резво крутя педали, что было излишне, и однажды во время исполнения этого трюка подшипники посыпались во все стороны, скача по асфальту, с шестерней соскочила цепь, и, поскольку скорость была высока, а меня несло на переднюю стойку моста, я резко дал влево и после дивного полета упорхнул в нашу мелководную речку. Я и тогда остался цел, но без своего коня: велосипед превратился в железный винегрет…
А в то первое мое велосипедное лето, как сказано, до меня никому не было дела. Как он не понимает , говорила мать бабушке, что эта стерва хочет его окрутить. Я подслушивал и подглядывал эту сцену сквозь трепещущий тюль, стоя под открытым окошком. Подслушивал не нарочно, я случайно оказался там, намереваясь попросить у бабушки баранку с маком и бежать дальше по своим восьмилетним делам. Что меня поразило, так это то, что мать стояла в солнечном луче, падавшем из окна, совершенно голая.