Николай Климонтович - Последние назидания
– Ну и бог с ним, Светочка, – отвечала бабушка. – У тебя отличная фигура, живот уже совсем подтянулся. И ноги…
– Правда ведь, – сказала мать, глядя на себя в мутное зеркало на дверце платяного шкафа и не слушая.
Я был согласен с бабушкой: некрасивая тетя Лиля не шла ни в какое сравнение с моей матерью – та была суха и плоска, а у моей матушки была пышная, еще полная молока грудь.
– Мы проживем, – говорила бабушка уже сама себе. – Конечно, двое детей, но ведь и я одна тебя вырастила.
– Ах, мама, – вдруг воскликнула мать и заплакала, – как ты не понимаешь, тогда было совсем другое время… – И продолжила: – Он уверяет, будто она только аспирантка, и у них ничего нет, а я просто ревнивая дура…
К слову, моя мать-умница ревнивицей, действительно, была основательной. И в своих порывах подчас бывала неуемна.
– …Ох, так просто, я чувствую, одной кандидатской дело не обойдется.
– Что ж, я всегда говорила, что Юра большой эгоист, – вставила бабушка рассудительно.
– Дождь собирается, – сказала мать, всхлипывая и направляясь к окну.
И неожиданно: – Как ты не понимаешь, мама, мне его жалко, он совсем не чувствует…
Я едва успел нырнуть вниз, как створки окна с шумом затворились над моей головой. Думаю, мать тогда была права. Кандидатской диссертацией, которую отец написал за эту самую Лилю, действительно оказавшуюся дрянью, история бы не ограничилась. Позже это и вовсе стало ясно. То есть стало ясно именно в то второе велосипедное лето, когда я на своем Орленке полетел с моста в реку: едва защитившись,
Лиля написала на моего отца донос в профком, именно в профком, потому что в партии, на его счастье, отец не состоял, – как раз тогда я нашел замену своему железному пони. Донос, по-видимому, сводился к тому, что отец воспользовался служебным положением и состоянием подчиненности бедной девушки и теперь должен на этой самой Лиле жениться… Но здесь придется чуть подробнее рассказать о нашей сходненской даче.
Сохранилась блеклая любительская фотография бабушки, сидящей на низкой скамеечке на огромной открытой веранде этого дачного дома.
Бабушка сидит в проеме, между двумя большими растрескавшимися балясинами, а по бокам вьется дикий виноград. Это была очень подмосковная и очень ветхая дача, потому что владела ею одинокая пожилая вдова. Мне этот трехэтажный, если считать маленький мезонин, дом, скрипящий и рассохшийся сверху, а снизу гниющий, казался громадным и мрачным. Мы занимали одну половину первого этажа: эту самую просторную открытую веранду, на которой сидит на старом снимке бабушка, а по бокам еще две очень большие комнаты: так, с размахом, строили до революции мещанские дачи – в подражание уже тогда канувшим в Лету барским усадьбам. Позже, в нищие советские времена, когда даже утлая железная бочка с самоварной трубой гордо называлась
буржуйкой , никому бы не пришло в голову разнести комнаты таким образом, что каждая обогревалась собственной печью, и сообщались эти печки лишь на уровне дымоходов. Да и густой дикий виноград говорил о совсем не аскетических, не большевистских пристрастиях обитателей.
Покойный хозяин дачи был инженером по электричеству и много старше жены, он умер во время войны. Больше ничего о хозяйке известно не было, потому что это была молчаливая и угрюмая дореволюционного происхождения бабка лет пятидесяти пяти, даже в жаркие дни кутавшаяся в пальто, низко повязывавшаяся темным платком, поверх надевавшая салоп, и у нее в сырой, всегда затемненной комнате, я как-то подглядел, в углу висела икона, под которой мерцала лампада.
Я рассказал об этом бабушке. Что ж , сказала бабушка, выразительно на меня посмотрев, Вера Александровна верующий человек , и я хорошо понял ее взгляд не надо больше об этом говорить .
Нужно вспомнить и густой заброшенный сад – участок был велик. Все здесь поросло бузиной, рябиной, молодыми кленами, непролазной черной смородиной, а над самой нашей верандой нависал большой конский каштан с зелеными твердыми плодами, и на каждой его веточке умещался пучок из семи овальных темно-зеленых жестких листьев. На этой даче мы задержались надолго, мерзли до позднего октября, потому что отец ждал со дня на день ордер на новую квартиру от университета , а в
Химках все хозяйство еще весной было свернуто. В сентябре в зарослях у старого, сырого, прохудившегося забора я обнаружил колонии лопухастых пахучих опят и таскал их бабушке корзинами. На сковородке они, урча в сметане, источали сладкий запах лесной прели. И еще один свой подвиг я вспоминаю: никому не подражая и ни у кого не учась, я самостоятельно сварил на электроплитке в кастрюле к изумлению женщин варенье из кислых яблок от выродившихся яблонь и горькой – к морозам – рябины. Но о том, как варить такое варенье, я когда-нибудь дам отдельное назидание…
Про погибший велосипед я уже рассказал, а вот про своего безымянного за давностью и летней случайностью нашей с ним дружбы сходненского товарища-однолетка еще нет. Помню только, что у него было два старших брата, все время строивших в конце их участка из бруса и пахнувших свежим деревом досок новый дом , и была моложавая мать, покушавшаяся говорить со своими сыновьями по-английски. Впрочем, мне запомнилось, дальше хау ду ю ду дело у них не шло. Еще я запомнил один стишок, который жил-поживал в этой семье на правах домашней присказки:
Никакого нет резона
На дому держать бизона, – запомнил, наверное, из того, что содержалась в этих словах сладкая и веселая чушь. Этот мой случайный дружок важен здесь лишь потому, что именно он, как старожил, рассказал мне, что на другом берегу речки находится летняя спортивная школа верховой езды общества Урожай.
Я зачастил за речку. Там в длинной темной конюшне, пахнущей свежим навозом, полной живого дыхания, всхрапов, тихого перетоптывания многих пар копыт, действительно содержались коняги самых разных мастей, каурые и рыжие, вороные и белые, и сторож-конюх скоро смирился с тем, что я вечно кручусь под ногами. Уже через несколько дней мне было позволено угощать лошадей солью, которую надо было брать в большой бочке, стоявшей возле поилки. Живые кони слизывали соль с моей ладони шершавыми языками или осторожно брали черными замшевыми губами.
Когда конюх и кони совсем привыкли ко мне, то первый сажал меня верхом, коли выводил кого-то из них размяться на манеж на конкуре.
Конечно, это было строго запрещено: во-первых, я мог свалиться с такой-то по моим тогдашним размерам верхотуры, а во-вторых, сажал меня конюх на спину лошадей, конечно же, без седла, и я мог невзначай лошадь поранить. Иногда появлялся на базе и кто-нибудь из наездников, но поодиночке они никогда не тренировались, и всадник приезжал лишь справиться о здоровье и настроении своего товарища.
Особенно я сдружился с конем по замечательной кличке Лимонад. Это был необычный конь. Он был совершенно бел, у него были зеленые глаза и губы не черные, а цвета переспелой малины, и дивный нос из темно-бордового дерматина. Я тайком совал своему любимцу куски сахара, что делать запрещалось, и скоро конь встречал меня, едва завидев в светлом проеме ворот, ласковым ржаньем. Хозяин его был мой тезка, то есть звался Николаем. Это был франтоватый молодой мужчина, всегда приезжавший на базу на собственной Победе . Он был чемпион
Союза, и это было заметно и по его ухваткам, и по тому, как лихо были заправлены в сапоги желтой кожи его спортивные брюки, и по щегольской его клетчатой ковбойке, и даже по тому, как он носил жокейскую шапочку – козырьком назад. Он подходил к Лимонаду, а тот, завидев его, раз за разом опускал голову, словно кланялся, косил жарким зеленым глазом и нетерпеливо перебирал копытами, будто спрашивал, долго ли ему еще стоять в стойле без дела. Николай ласкал и целовал коня в морду, меня не замечая, поскольку я скромно стоял у входа, а конюху, который был старше его в два раза, не забывал напомнить: мол, ты у меня смотри, Михалыч. Михалыч, если уже чуток принял с утра, воротил лицо, бормоча не дай Бог, – он любил пропустить стаканчик, но кони не разделяли его пристрастия и запах алкоголя очень не любили… Забегая вперед скажу, что именно Николай на Лимонаде выиграл тем летом скачки с препятствиями на римской
Олимпиаде, и я восторженно гордился своим любимцем, в глубине души разделяя его победу.
Тем временем дела у папы складывались совсем неважно. Лилин донос в профком, сам по себе вздорный, никого особенно не заинтересовал бы, когда б не одно обстоятельство: нашлись охотники использовать этот скандал для того, чтобы отодвинуть отца в очереди на жилье.
Ситуация, вы понимаете, оказывалась критической – семье грозило не то чтобы остаться на улице, но разъединение вместо чаемого воссоединения. Так и вышло: бабушка с сестрицей оказались в тесной коммунальной комнате отцовской тетки бабы Кати на улице Герцена, чуть наискосок от Петра Ильича Чайковского, ласково протягивавшего в пустоту руку; а я с родителями – на Грицевец в проходной комнате. И во второй класс, опять же с опозданием, я отправился в школу имени