Иэн Макьюэн - Меж сбитых простыней
Барабанный бой приобрел размеренный ритм пульса; сабля вернулась к хозяину. Рыжий вскинул ее над головой и ожег взглядом толпу. Кто — то подал ему жестянку. Мужик заглянул в нее и помотал башкой. Жестянка снова отправилась в толпу, барабан застучал быстрее.
— Без крови! — выкрикивал рыжий. — Через брюхо, насквозь, без крови!
Жестянка вновь пришла к нему, и вновь он ее не принял. Толпа зароптала. Народ из задних рядов продирался вперед, чтобы бросить деньги, те, кто уже заплатил, орали на тех, кто хотел дармовщинки. Разгорались склоки, однако жестянка наполнялась. Ее третий приход оказался успешным, и толпа облегченно вздохнула. Барабан смолк.
Кивком рыжий вызвал девушку, явно его дочь, на середину круга. Она подошла и встала перед бочкой. Ноги ее дрожали. Толпа стихла, боясь хоть что-нибудь пропустить. Крики торговцев на равнине долетали будто из потустороннего мира.
— Что она хочет делать? — вдруг крикнула Мари ломким от страха голосом.
Генри шикнул, а рыжий вложил саблю в руки девушки, которая, словно загипнотизированная, не сводила взгляда с его лица. Он что — то прошипел ей на ухо, и она приставила кончик сабли к своему животу. Рыжий опорожнил жестянку в кожаный мешок, висевший на его плече. Руки девушки тряслись; толпа нетерпеливо завозилась.
Вдруг Генри почувствовал тепло, разлившееся по шее и спине. Мари описалась. Он опустил ее на землю, и в ту же секунду девушка, понукаемая отцом, на полдюйма воткнула саблю в свой живот. Мари вопила, яростно колотя кулачками по ногам Генри.
— Подними меня! — слезно требовала она.
На клинке возникло малиновое пятнышко, засверкавшее под солнцем.
— Ничего себе, без крови! — заржали в толпе.
Рыжий спрятал кошель под тогу и шагнул к дочери, будто собираясь проткнуть ее саблей. Девушка рухнула к его ногам, сабля забренчала на мостовой. Гигант схватил оружие и гневно замахнулся на толпу.
— Свиньи! — прокричал он, — Алчные свиньи!
Обозленная толпа завопила в ответ:
— Жулик!.. Душегуб!.. Деньги-то взял!..
Однако народ боязливо расступился, когда он вздернул дочь на ноги и потащил сквозь толпу.
— Свиньи! — не смолкал рыжий, размахивая саблей, — Пошли прочь!
Пущенный кем-то камень саданул его в плечо. Он обернулся, выпустил девушку и бешено ринулся в людское скопище, описывая саблей сверкающие круги. Генри подхватил Мари и вместе со всеми пустился наутек. Обернувшись, он увидел, что человек отстал и уходит, подгоняя дочь. Толпа оставила его в покое, распрощавшись с деньгами. Коляска Мари валялась на боку. Одна ручка погнулась.
На долгом вечернем пути домой Мари притихла и вопросов не задавала. Ее молчание тревожило, но Генри смертельно устал. Вскоре дочка уснула. На середине моста Воксхолл он остановился, теперь уже для себя. Темза невиданно обмелела. Поговаривали, что скоро она вовсе пересохнет и громадные мосты бессмысленно зависнут над зелеными лугами. Генри закурил сигарету и постоял еще минут десять. Прямо не знаешь, чему верить. Вот еще говорят, что водопроводная вода — замедленная отрава.
Дома он запалил все имевшиеся свечи, дабы развеять страхи Мари, ходившей за ним хвостиком. На керосинке поджарил рыбу, и они съели ее в спальне. Генри рассказывал о море, которого дочь никогда не видела, а потом читал сказку, пока девочка не уснула на его коленях. Когда он относил ее в постель, Мари проснулась.
— Что тетенька делала с саблей? — спросила она.
— Танцевала, — ответил Генри, — Танец с саблей.
Ясные синие глаза Мари смотрели пытливо. Генри почувствовал ее неверие и пожалел о своем вранье.
Потом он допоздна работал. Около двух ночи Генри распахнул окно спальни. Набежавшие тучи поглотили луну и завесили звезды. У реки гавкала собачья свора. На севере виднелись костры, разведенные на министерской равнине. Интересно, ждать ли еще каких перемен в жизни? За его спиной вскрикнула и засмеялась во сне Мари.
Воскресенье
Оставив Мари у соседки, я пешедралом отмахал шесть миль по Лондону ради свидания с давней любовницей. Мы знали друг друга еще с прежних времен, и наши редкие встречи были продиктованы скорее памятью о них, нежели пылкой страстью. Нынче любовное кувырканье тянулось долго и огорчительно безуспешно. Намучившись, мы лежали в пронизанной пыльными лучами комнате с обшарпанной пластиковой мебелью и говорили о былом. Диана тихонько кляла пустоту и дурные предчувствия. Вот скажи, говорила она, какие правительства и какие иллюзии в том виноваты? Разве могло быть как — то иначе? В политике Диана искушеннее меня.
— Ладно, поглядим, как оно будет, — сказал я. — Повернись-ка на живот.
Диана рассказала о своей новой работе — теперь она была в помощницах у старого рыбака, приятеля ее дядьки. Каждый день на рассвете она приходила к реке встречать его шлюпку. Загрузив тележку рыбой и угрями, она толкала ее на маленький городской рынок, где у старика имелся лоток. Дед шел домой отсыпаться перед ночной работой, она же торговала его рыбой. Вечером приносила деньги, и старик (вероятно, из-за ее смазливости) настаивал, чтобы выручку делили поровну. Она говорила, а я разминал ей шею и спину.
— Вот, вся провоняла рыбой, — причитала Диана.
Я-то решил, что от нее отдает цепким душком причиндалов другого любовника (их было много), но ничего не сказал. Страхи и жалобы Дианы ничем не отличались от моих, однако — вернее, именно поэтому — я отделался дежурными утешениями. Она пыхтела, когда я проминал толстые складки на ее пояснице.
— Какая-никакая работа, — сказал я.
Выбравшись из постели, я прошел в ванную и посмотрелся в древнее зеркало.
Мошонка улеглась на прохладный край раковины. Оргазм, пусть случайный, создал иллюзию четкости мышления. Монотонное жужжанье какого-то насекомого укрепляло мое бездействие. Гадая о причине моего молчания, Диана окликнула:
— Как поживает твоя дочурка?
— Ничего, растет, — ответил я, думая о своем дне рождения — через десять дней тридцатник, — что, в свою очередь, навеяло мысли о матери.
Я нагнулся ополоснуть лицо. Два года назад через приятеля ко мне добралось письмо, накорябанное на шероховатой розовой бумаге и втиснутое в использованный конверт. Матушка расписывала деревеньку в Кенте. Мол, трудится в поле, маленькая ферма дает молоко, сыр, масло и немного мяса. Дескать, соскучилась по любимому сыну и внученьке. С тех пор в моменты просветления — или тревоги, не знаю — я собирался вместе с Мари покинуть город, а затем передумывал. По моим расчетам, до деревеньки была неделя пешего хода. Но всякий раз находились оправдания похерить эти планы. Я даже забывал об их существовании и каждый раз заново принимал решение. Парное молоко, яйца, сыр… иногда мясо. Однако больше меня возбуждало само путешествие, нежели его конечная цель. Со странным чувством начала подготовки я вымыл в раковине ноги.
В спальню я вернулся преображенным — так бывало всегда под влиянием моих замыслов — и почувствовал легкое раздражение, не найдя в ней никаких перемен. Повсюду разбросана наша одежда, пылинки, пляшущие в солнечных лучах, нагроможденье вещей. С моего ухода Диана не шевельнулась. Разбросав ноги (правая коленка чуть кривая) и уронив руку на живот, она лежала навзничь, губы ее вяло скривились в потаенном недовольстве. Что ж, мы не сумели ублажить друг друга, зато поговорили. Ведь мы сентиментальны.
— Что ты напевал? — усмехнулась Диана.
Я поведал о своих планах.
— По-моему, ты хотел дождаться, пока Мари подрастет.
Сейчас это мне казалось лишь поводом для отсрочки.
— Уже подросла, — решительно сказал я.
Возле кровати приткнулся низенький столик с толстой стеклянной столешницей, внутри которой застыло изящное дымное облачко. На столике покоился телефон с коротким оборванным проводом, а в углу привалился к стене кинескоп. Давно лишенный корпуса с экраном и кнопками, он выставил напоказ пучки цветных проводов, яркие на фоне серого стекла. В спальне было несчетно всяких хрупких предметов: вазы, пепельницы, стеклянные чаши — викторианские или в том стиле, который Диана звала «ар-деко».[7] Я никогда не понимал, чем они отличаются. Мы все роем мусор в поиске полезных вещей, но Диана, подобно многим в ее слегка привилегированном районе, собирала негодный хлам и считала его стильным украшением интерьера. По этому поводу мы с ней спорили, иногда яростно. «Мы ничего не производим, ни вручную, ни поточно, — говорила Диана. — Мы ничего не делаем, и мне нравятся вещи, изготовленные ремесленником или на заводе (она показывала на телефон). Не важно, где их сделали, все равно они — продукт человеческого мастерства и замысла. От безразличия к вещам один шаг до безразличия к людям».
«Собирать и выставлять напоказ рухлядь — чистой воды эгоизм, — возражал я. — Если нет станции, телефон — бесполезный хлам». Диана старше меня на восемь лет. Она утверждала, что невозможно любить других и принимать их любовь, если не любишь себя. Я счел это банальностью, и наша дискуссия свернулась.