Павел Лаптев - Сказки уличного фонаря
— Ладно! — манул рукой ему Пушкин.
— Дык пред Богом все одинаковы, все голенькие, что холоп, что барин! — крикнул слуге дед.
— Александр, — зачем-то представился Пушкин.
— Пускай-ть, — ответил дед, а я уж забыл своё имя-ть. Зачем оно мне? Бог и так всех знает по делам их…
Александр Сергеевич погладил бакенбарды, снял шляпу, начав теребить её в руках, спросил:
— Ты, дед, случаем не знал разбойника Рощина?
— Дык кому разбой, а кому отец родной! — дерзко ответил дед. — А на кой тебе?
— Да вот… пишу немного, — зачем-то сказал поэт.
— Писать — бумагу марать, — сказал дед.
— Интерес у меня — с чего люди в разбой подаются.
— Во как! — покивал головой дед. — Интерес, знать… А ты как веруешь — в духе или глазами? Внутри себя или на иконы молишься?
— Как? — не понял Александр Сергеевич.
— Рассказни как пишешь? С думы али в сполохе?
— Да… — дивился поэт дедом. — По разному. Бывало как озарение…
— Во! — ткнул дед корявым пальцем воздух. — Озарение. Вот и в разбой уходил я в озарении. Духом уверовал в правое дело. А оказалось — коса супротив камня…
— Расскажешь? — уже не надеялся что-либо выведать Пушкин.
— Для дела али забавы ради?
— Для дела, для дела, — нетерпеливо заёрзал Пушкин по скамейке.
— Ну, вали уж… — сказал дед, наконец, и поковырял пальцем в носу. — Егорку, знавал я, да случаем с ним и разбойничал. Потому как занятие это поначалу праведное было…
— Что ж праведного в разбое? — перебил Пушкин.
— А слушай. Ето село и евонную деревню Тамболес в семисьпятом году скупили у Салтыкова Баташы барины…
— Баташовы, — поправил Александр Сергеевич.
— Оне мужиков захотели на завод сволить. А у тех охотки не было в дудки лезть. Егорка выступил с языком, а новый барин Андрей его выпорол при людях.
— Выпорол, — повторил, нахмурясь, Александр Сергеевич.
— Вот он так осердчал и ушёл лихоиметь к речке Старице.
— Как Пугачев… — сравнил Пушкин.
— Куда до Пугачева! — усмехнулся дед. — Слаба армия… Хотя, орудие было у них, с завода скрали… Весной ранней пытались мы попасть в Выксу, да получили отпор…
— В семьдесят пятом году, значит? — уточнил Александр Сергеевич и вспомнил, что в этот год, как раз в мае Осип Ганнибал с супругой отправились отсюда — уж не из-за этих ли разбойников?
— В семисьпятом, — подтвердил шиморский дед. — Наша ватага в селе Воютине пожгла дом у Чаадаева, который сделку на куплю заверял с Баташами… Ну, в отместку… Питейное заведение в Муроме ограбили… Лодки на Оке грабили… Ой, лихие были!.. Такие, барин, годы лихие были!
— Да… лихие, — задумался Александр Сергеевич.
— Дык! — вздохнул дед. — Любовь у Егорки была! Да такая, что, — посмотрел на Пушкина, широко раскрыв глаза, — вам, барям, не ведома.
— Что ж так? — поспорил с дедом поэт, подумав о Наташе своей. — Ведома.
Дед поковырял в носу, отёр палец о лавку и сказал:
— Дуняшу немую сиротку любил Егорка, что в семье у них жила приёмышем. Но… — вздохнул дед, погрузившись в печаль. — Но, нет у людей волюшки. У вас, барьев есть, а у нас нет…
— Ты чего это вольности говоришь? — крикнул ему, слушая разговор, Прохор.
Дед покряхтел недовольно, зло посмотрев на Прохора, и к Пушкину живо:
— Дык как были они крепостные, так Андрей старшой дабы щедрость показать и подарил Дуняшу Ганнибалу.
— Ганнибалу? — обрадовался Пушкин.
— Дык был тут… — хотел продолжить дед.
— Дед мой! — выпалил Александр Сергеевич.
— Опа! — выпалил дед. — Знать, тебя сам Бог привёл в наши края.
— Что так? — заволновался поэт, чувствуя озноб.
— Дык как оно… Говаривают душа окаянная Егоркина бродит по лесам, да страх наводит. Прямо перед тобой появилась, — посмотрел дед вопросительно на Пушкина и плечами пожал.
— Дела… — покачал головой Александр Сергеевич. — А что с этим Егором Рощиным потом стало и с его ватагой? — поинтересовался он.
Дед тоже головой покачал, плечами пожал.
— Богу весть, — ответил. — Могет в Сибирь сослали, апосля меня. А могет и повесили… Могет и четвертовали… Богу весть…
Богу весть, когда дождь хлынет и хлынул ведь внезапно, почти из ясного неба и Пушкин бросил огляд вверх на куцее облачко, а когда опустил голову, обнаружил отсутствие столетнего деда, словно под лавку провалился. Делать нечего — ехать надо в Выксу…
«Дубровский стан… — уже размышлял Александр Сергеевич в кибитке. — Приеду в Болдино, зачну роман подобно Рейнальдо Ренальдини о благородном разбойнике, как вон Рощин этот здешний… Ну да, где еще как не в этих лесах разбою быть и в тексте выплыть — от Арзамаса до Мурома торговый путь, рядом Ока. И дела лихие окаянные шайки Рощина туточки — сожжен завод Сноведской, сожжён барский дом предводителя дворянства Чаадаева… — задумал Александр Сергеевич про себя. — Где-нибудь середина семидесятых. Бедный, но благородный дворянин. Да, Рощин — чем не сюжетец, Видоку на зависть. Да и придумывать не надо — все персонажи на яву — всесильный и жесткий Андрей Баташов с его многочисленными слугами, гаремом, псарнями, рунтами — колорит для хозяина округи! Гусар Шепелев — измученный богатством граф, изнуренный всякими излишествами, — вылепливал в памяти образ Шепелева, — выгодно женившийся на молодой и богатой внучке Ивана Родионовича Баташова Дарье — в тему… Села местные — Песочное, Верея, Верейский… А названия тоже вот, нате — в Покровское село родное бабушки Марии Алексеевны можно Выксу снарядить, Ардатов в осьмнадцати верстах от Выксы, ну можно в Арбатов перекроить, Верея та же, Песочное вот село… — наблюдал поэт из окошка пролетавшее село. — Рощин, роща, дубровка, дубрава, Дубровский! — перемешивал Пушкин слова. — Ух! — улыбнулся замыслам своим. — Дубровский, Дубровский…» — кружился словопад осенний, убаюкивая в сон…
— Тпру! — с возгласом извозчика кибитка резко затормозила, заставив слететь с сиденья, что шляпа его слетела и вылетела в открывшуюся тут же дверь.
Пушкин вышел из неё, увидев несколько человек с ружьями в обветшавших зипунах. И одного высокого, спервоначалу показавшегося стариком но, приглядевшись, обнаружил молодым красавцем с поднятой шляпой в руках.
— Ваша шляпа, милый Ляксандр Сергеич! — услышал его голос из закрытого рта, из-под маленькой бородки.
— Кто таков? — спросил как можно сердито Пушкин и взял резко свою шляпу.
— Рощин я Егор, — услышал знакомое имя.
— Рощин? — удивился Александр Сергеевич. — А ты же помер!
— Как помереть! Я ждал тебя!
— Ждал? — спросил удивленно поэт.
— Ужотко ещё с Черной речки, с Кулебак вижу — едет барин весь в духе и слава его впереди бежит далеко-далеко за дремучие веки. А на животе его красное пятно!
— Пятно? — не понял Пушкин странные слова и осмотрел плащ.
— Должок, Ляксандр Сергеич, есть от рода твоего! — услышал поэт дерзкое из закрытых уст.
— Должок! Должок! — эхо разбойников среди ельника.
— Богу весть… — не желая продолжать разговор, Пушкин надел шляпу, поправил её, поставил ногу на подножку и ощутил руку Рощина на своём плече.
— Нет спокоя душе моей, — всё тот же не раскрывающийся рот услышал.
— Нет покоя! Нет покоя!.. — басили разбойники.
— Андрей Баташов насмеялся надо мной при людях, — сказал Рощин.
— Выпорол! — усмехнулся Пушкин.
— Выпала у меня в тот момент иконка Егория Победоносца, с коей не расставался я никогда и коя приносила мне удачу… Да, забрал её Осип Петрович… Верни, уж, барин!
— Верни! Верни! — голосили лихие люди.
— Иконку? — резко увернулся Александр Сергеевич от руки Рощина, выхватил из правого кармана плаща дорожный пистолет и выстрелил в разбойника.
Увидел дым, окутывающий эфир, разглядел в нём нескольких птиц сорвавшихся с веток, услышал стонущий голос Егора:
— Не разбойники мы, какие, а воины за веру православную! Потому как барин Андрей Баташов есть раскольник из бегунов! Против его егерского полку, который в образинах своих грабил купцов мы и воевали!
Пушкин быстро вытащил из левого кармана второй пистолет и нажал на курок, чем оглушил себя ещё больше, но не увидел уже ничего в дыму, быстро сел в экипаж, сказав Прохору ехать и, закрывая дверку, почему-то крикнул неведомому разбойнику:
— А где тебя четвертовали?
И увидел, обернувшись уже в легкой рассеивающейся дымке исчезающих разбойников чернильную вязь:
— Богу весть… Богу весть… весть…
VIII
Богу славословие и молитва, когда на следующий день в престольный праздник Иоанна Богослова Александр Сергеевич служил обедню.
Только еле отстоял он, промучившись. Потому как не в службе Богу сердце участвовало, а в думах прошлодневных пребывало.