Рю Мураками - Меланхолия
Точно ли мы находились в его офисе? Если вы глянете в ваши записи, вы узнаете, что в прошлом я был полностью, абсолютно разорен. Все мои счета были заморожены. Кейко очень зла на Рейко, так как известно, что из-за этого банкротства я оказался на улице, и это было непосредственно связано с Рейко. Кейко все это отлично знает. Офис, в котором мы сейчас находимся, никогда не значился в списках моего имущества и, соответственно, не попал под арест. В те времена я перепробовал все. Я начинал крутить дела, так что забывал о самом себе. Случалось, это приносило мне чертову уйму денег. Моими делами занимался мой близкий друг, агент. Он благоразумно не работал через японские и американские банки. Благодаря его знакомствам со штатовскими промоутерами, а также благодаря процентам по авторским правам, что я приобрел главным образом в Латинской Америке, он купил для меня эту квартиру.
Я выпила почти весь стакан, не отдавая себе отчета в том, что смотрю во все глаза на Язаки. Тот заметил, что, мол, неправда, красного вина явно недостаточно, чтобы развязать язык. Потом он насыпал на стеклянный стол, за которым мы сидели, белого порошка и стал разравнивать его краешком кредитки «Американ-Экспресс» так, чтобы получилась длинная полоска. Я спросила его, как это полностью разоренный человек, авуары которого заблокированы, еще владеет такой картой. Язаки промолчал и разом втянул в себя всю кокаиновую полоску, в десять сантиметров длиной.
— Вам не кажется, что я становлюсь все более и более чувствительным по сравнению с началом нашего свидания в баре? Можете говорить искренне.
— Я не понимаю, что вы хотите сказать, — ответила я. Язаки не предложил мне кокаина, но в любом случае я твердо решила отказаться. Пройдет немного времени, и действие кокаина, усиленное алкоголем, будет подобно цунами. Теперь так уже никто не делает. Это называлось, так сказать, «закуской» — маленькое удовольствие, способное слегка оттенить серость обыденности. Я знаю времена, когда такое весьма ценилось в артистических кругах или среди студентов, еще ничего не понимавших. Кокаин стоил гораздо дороже других наркотиков, поэтому он никогда не был широко распространен среди молодежи. Едва только эта мода стала шириться вплоть до сельской местности и уже прочно закрепилась в более консервативных кругах, как появился более доступный крэк, благодаря которому кокаин и потерял статус «закуски». После того как в обществе окрепли очистительные тенденции, без всякого сомнения, в связи с угрозой СПИДа, кокаин стал рассматриваться как явление, сравнимое с «кухонным алкоголизмом». Так обозначают бытовое пьянство, которому подвержены домохозяйки, квасящие потихоньку на кухне. А поскольку неуклонно растет также количество токсикоманов, то, по моему мнению, проблема эта связана не столько с кокаином, сколько с необычайным духовным кризисом, охватившим все американское общество. Кокаин стал привилегией богатой и интеллектуальной элиты, и поэтому его больше не считали бедствием. Возьмите, к примеру, Боба Фосса на вершине его славы в начале шестидесятых. Кокаин был тогда тем признаком, по которому узнавали настоящего жителя города, и он ловко этим пользовался. Он умел «обуздать» свое влечение. Красивое слово. С оттенком элегантности. Тогда никто не стеснялся употреблять его. И я, посещавшая небольшую студию танца в Бостоне, не испытывала ни малейшего отвращения к кокаину. И теперь не испытываю. У меня есть знакомые, для которых закинуться коксом все равно что выпить чашечку чая с коньяком или выкурить добрую трубку черного табака. Я ничего не имею против небольшой дозы, и время от времени мне случается попробовать. Но то, что испытывал к кокаину Язаки, было совсем иного рода. Достаточно вспомнить, как он пил херес… Причем Язаки вовсе не походил на всех этих джанки, истерзанных мистическими ожиданиями, не мучился отчаянием, как ребята из Испанского Гарлема или Южного Бронкса. Я еще не могла найти слов, чтобы описать природу влечения Язаки. Однако чувствовала, что Язаки, нюхающий белый порошок, может быть гораздо опаснее обдолбанного придурка с ножом. Гораздо опаснее насильника, так как тот мог избежать насилия, а мне казалось, что невозможно избежать того, что носил в себе Язаки. Я инстинктивно понимала, что это прямо связано с моей собственной страстью. Язаки испытывал к кокаину такое влечение, какого я еще не видела, — животное и чувственное.
— Да, идея этого фильма, о котором я вам недавно рассказывал, пришла мне именно на Барбадосе, — заговорил Язаки, выцеживая свое вино, словно колу. — Да, я думаю, что это случилось именно там. Я не так часто бывал на островах Карибского моря. Я был сколько-то раз на Кубе, один или два раза должен был быть в Пуэрто-Рико или на Гаити, но вряд ли бывал где-то дальше. Я думаю… Да, я думаю, вам должны показаться странными такие слова. С недавнего времени моя память постоянно выкидывает такие фокусы. Невероятно! Черт бы побрал мою задницу, это невероятно! Мне всего сорок два года! Удивительный случай, ведь я никогда не баловался вещами, способными отшибить память. Это настолько невероятно, что задаешься вопросом, что она такое и для чего она нужна. А нужна она для того, чтобы вы поняли, кто вы есть. Здесь, сейчас, в данный момент. Вы думали об этом? Да, — все что я успела вставить, пока Язаки не заговорил снова.
Он распинался так, будто рядом никого не было. Мне оставалось лишь кивать, как кукла, на все, что бы он ни говорил. Если честно, я пыталась как-то иначе реагировать на его слова, однако это не производило ни малейшего впечатления. Язаки был весь под действием кокаина, причем создавалось впечатление, что он борется с собственным сознанием.
Почему? Почему я не могу говорить о себе? Ей-богу, ненавижу. Все равно что концептуализировать свои желания. Вы не находите, что это звучит несколько претенциозно? Концептуализация своих желаний! Ненавижу эту сволочь, называющую себя творческими людьми. Несколько картин, немного музыки, хоп — и готово! Нет ничего более пошлого, чем вот таким образом выражать себя в желаниях — я уж не говорю о мастурбации. А самое удивительное, так это то, что большинство людей безгранично преклоняются перед ними! Плевать я на них хотел! Лучше сдохнуть, чем быть похожим на них. «Хорошо, — спросите вы меня, а что же делает продюсер?» Зарабатывает. Навлекает на себя проклятия. Продюсер никогда ничего не творит. Это всего лишь человек, заставляющий работать других. Заставляющий работать деньги. Бабки, бабки! У него нет ничего общего с творческими людьми. Ну, на мой взгляд, их еще можно простить… Я, например, всегда продюсировал только музыкальные комедии. Музыкальные комедии! Вы понимаете?! Уж я насмотрелся там на танцоров! На девяносто девять и девять десятых — бездари и дерьмо! Без исключения. И всетаки… Я до сих пор не могу понять, как такие люди способны любить свое дело. Что-то в них неладно. Ведь танец — штука более символичная, чем песня, например. Танец выражает тьму разнообразных вещей, вплоть до самых незначительных и ничтожных. И уж если существует в этом блядском мире истинный критерий, так это балет, и ничто другое. Только так можно узнать, хорош или плох артист. Однако этот критерий ни черта не значит в большинстве случаев для всех этих дерьмовых шлюх, для девяноста девяти и девяти, девяти, девяти, и еще сколько-то там после запятой. Конечно, существует несколько гениев. Мужчин. Нуреев и Фред Астер в двадцатом веке. И это все, если вы говорите о настоящих танцорах. Все остальные — дрянь. Другое дело женщины. Поглядите на теперешних мало-мальски известных солисток. Вы не увидите среди этих девиц ни одной с дурной фигурой, не правда ли? Мне нравятся также маленькие провинциальные циркачки, а еще больше — Брук Шилдс, которая, правда, не танцует, но все равно не чета этим коровам. Вы можете подумать: а в чем заключается необходимость танца? Ни в чем. Нет никакой необходимости. Исследуйте под микроскопом хоть каждую клеточку человеческого организма, и вы не найдете ни одного гена, отвечающего за танец! Извините, плохо разбираюсь в этом вопросе и лучше остановлюсь.
Я ненавижу Мориса Бежара. Я помню, как меня трясло, когда я видел Сильви Гиллем, девушку, обладающую потрясающей техникой, танцующую в «Болеро». Есть замечательные танцовщики в здешних индейских труппах или в танцевальных коллективах со всего мира, что подвизаются в Нью-Йорке. Да, прекрасных артистов полно, начиная с нью-йоркского Сити-балет и вплоть до Бродвея и Голливуда, даже в Майами и Лас-Вегасе, среди скопища бездарей из танцевального шоу. Их можно найти и еще ниже, среди тех, кто занимается современным танцем, или в этих кошмарных фолкгруппах. Ну да, даже там. Но и здесь вы не встретите ни одного японца. Видите ли, у японцев есть существенные недостатки — лицо и строение тела. Грустно сознавать, но это так. Увы, японцы некрасивы. Я так и остался сидеть на собственной заднице, когда смотрел «Бхакти», поставленный такой труппой в Виллидж с хореографией Бежара. Бежар. Вот гениальный тип! Когда-то я был убежден, что он гений двадцатого века, хотя не сказал бы этого, глядя на его труппу. Но я ошибался — это вовсе не так. Бежар — мошенник. Нуль. У меня нет ни времени, ни слов, чтобы показать вам всю ничтожность этого человека. Но я знаю, что и в «Болеро», и в «Бхакти», где с труппой индийских артистов танцевала Сильви Гиллем — женщина сдержанная, но одаренная, — в этих двух произведениях против Бежара содержатся все свидетельства обвинения. Там имеются главные доказательства, которыми я, словно Шерлок Холмс или Пуаро, могу припереть преступника к стенке. Ну а если все это в конце концов окажется бесполезным, уж я — то знаю, что именно там все то, что ненавижу. Бежар, и это действительно трудно представить, здесь соединил все: традиционную символику классического танца и свою псевдокритическую оценку, стараясь придать этой традиции самое ясное выражение, после которого не оставалось бы ничего. А на самом деле он всего-навсего повторяет каноны классического балета, от которых не в состоянии отойти, ибо только благодаря им и пользуется авторитетом. Вот вам и весь Морис Бежар! Даже если я и не отрицал никогда его заслуг, все равно для него есть смысл посмотреть мои работы, тем более что все обличения такого рода в действительности — только шаблонные места нью-йоркской и лондонской критики… Так, интересно, что же я хотел вам сказать? Нет, я вовсе не забыл. Мне нужно только это понять а то, что хотел сказать, я прекрасно знаю. Вот только слов не могу подобрать. Не нужно было отклоняться от темы, ведь то, что я хо тел сказать вам, никоим образом не касалось Мориса Бежара. Я не страдаю умственным расстройством, хотя это и не относится к теме интервью. Я не уверен, что смог бы это выразить, даже если бы попробовал написать на эту тему исследование. Кому я мог рассказать об этом в течение всех своих сорока двух лет жизни? О том, что заставляет меня ненавидеть это ничтожное существо, что я есть, эту презренную тварь, в которую я превращаюсь, когда мне плохо; что возбуждает отвращение к самому себе, охватывающее меня, когда мне хорошо настолько, что я начинаю шизеть, словно мой мозг работает как турбина, словно я лежу на гребаном облаке, обязанный таким состоянием наркотикам и своим сверхъестественным возможностям. Сам факт наличия стремления что то кому-то передать, донести — несусветная гнусность. Тем более что вы никогда не найдете в этом мерзком мире, ну, если, конечно, не брать в пример львов или медведей, ни одного живого существа, которое не подавляло бы простого желания кое-что сообщить. или передать. В этом есть нечто бежаровское. В Соединенных Штатах самой характерной фигурой современности мог бы стать Оливер Стоун. А ведь оказывается, что это стремление обязательно кое-что сообщать непременно влечет за собой такое уважение и почитание, как будто это самое что ни на есть похвальное качество, тогда как по сути своей — один позор. Я знаю, что возвышенный всегда беспокоен. Никогда не забывайте, что все, кто озабочен стремлением передавать и сообщать, не живут в реальности. Несчастные они люди. Все это противоестественно.