Людмила Пятигорская - Блестящее одиночество
„Моя школа, — сказал Бальзамир, единственный не заскрежетавший. — Ты вот что, бляха-муха, охрану с долбаных складов сними, подкрепление дай, а то и вокзалов обставить нечем“. — „Вокзалов?! — в глазах Воскового заиграли мертвые зеленые огоньки. — Хули, ё-моё, сутки с побега прошли, а ты говоришь „вокзалов“! Да я тебя, сука, под трибунал! Я тебе ногти-то пообломаю!“ И он снова занес кулак. „Хуё-моё“, — передразнил его Бальзамир, взмахнув когтистой рукой. — Напрасно ты разохотился: хуяк, мол, и в дамки, и пошел ходить колесом… Отвыкать будет труднее — ведь мы еще поглядим, годишься ли ты на роль…» Кулак Воскового медленно опустился на поверхность треснувшего стола, и он воровато поник.
«Идеи-то есть, а, братва?» — желая замять скандал и промелькнув в повороте, прокричал тот, миролюбивый, с приклеенными ушами. Бальзамир кинул на Ушастого презрительный взгляд, но не успел сфокусироваться на его роже, в глазах зарябило. Он заморгал засохшими, словно листья в гербарии, веками, поскоблил пергаментные виски, потом не спеша достал из кармана белоснежной сорочки красный парчовый футляр, вынул из него пилочку и принялся остервенело пилить ногти, сдувая костяную труху с перепонок. Восковой же внимательно, словно впервые, рассматривал, широко растопырив, перепончатые свои пальцы. Они трусливо дрожали. «Везде посты, — тихо сказал он. — Чтоб муха, на хуй, не пролетела. В Данетотово, к матери, и туда, блядь, засаду. Просеять метро. Прочесать берег реки. Замести, в пизду, всех, кто мог быть причастен. К утру доложить. Все».
СпецоперацияВдоль берега реки в кромешной тьме шли двое. Фонариков у них не было, так как один из них источал нездешнее фосфорическое сияние, освещая собой дорогу. Другой придерживал лапами огромные уши, которые, отлепившись от лысого черепа, лопотали на горячем ветру. «Я чего-то никак не пойму, — рассуждал Ушастый. — На что он им сдался? Ну сбежал — и сбежал. Хуй ли. Я лично думаю так: начать, как было задумано, поутру, раскидать книжки в народ, возмутить его в своей массе, поднять на кровавый бунт, а там, когда грянет, глядишь, Пиздодуй и объявится. Всенародная слава, сам посуди, не хуй собачий! Вот такой мой расчет». И он победоносно затрепетал ушами. «Тут, брат, высшие государственные воображения, тебе не понять», — авторитетно сказал Фосфорический и таинственно, мерцательно засиял. Лопоухий схватил его за рукав, поднес палец к губам. Остановились. Фосфорический, на всякий пожарный, слегка пригас. Ушастый локаторами навел уши, прислушался. Вывертывая кренделя, на середине реки плескалась мелкая рыба. Она выбрасывалась из воды, взмывала и, покувыркавшись над поверхностью вод, летела плашмя обратно. Двинулись дальше.
«Нет, ты погоди, или так… — не унимался Вислоухий. — Здесь ведь какая философия. Показать народу любой труп, хоть бы и свежий пойти выкопать. Кто его в глаза, настоящего, видел? А? Сечешь? Так и так, героически опочил в борьбе за правое лягушачье дело, убитый кремлевскими сатрапами за стихи, и, мол, хватит, хана, положим конец беспределу, когда всенародных избранников у нас на глазах нагло в открытую мочат…» — «Цыц! — цыкнул на него Фосфорический. — Трепло ты, Пизда Ивановна. Сколько раз нам Бальзамир повторял: не лягушачье дело — народное, а что лягушачье, так это в прогрессе потом выйдет, когда обустроимся.» — «Ну да, — ничуть не смутившись, сказал Ушастый. — И все как положено: цветы, караул, музыка. Доступ к телу. А потом, когда настоящий Степан Емельяныч объявится, кричать самозванцем, казнить прилюдно на площади — крюком, что ли, подвесить или как?» Ушастый заколебался. «Ну, это вопрос эспитических предпочтений…» — важно сказал Светящийся.
«И чего Восковой бздит? — продолжал рассуждать Большеухий. — Давеча я слышал, Бальзамир Перепончатый дохляка Воскового учил: ты, кричит, когда тебя в телевизоре показывают, чего руками-то суетишься? Чего взглядом бегаешь? Чего ногами чечетку под столом бьешь? Замри, кричит! Смотри в камеру и в их души пустотой своей проникай! А тот, слышь, жалуется: бзжу я, а что если меня раскусят. Казалось бы, из самих Перепончатых, чего ему бздеть?» — «Бздеть! — возмущенно сказал Фосфорический и от возмущения просиял. — Ты говорить-то сначала как человек научись. Бальзамир-то чего толковал? Выражайся! Язык — это все. Без языка, брат, ни шагу, ни к чему не подступишься. Тебя каждый раскроет и пальцем на тебя вскажет. Ляпнешь, положим, „бздеть“ вместо „бояться“ — и все, пиши пропало. Скусство речи, брат, вот это как называется!» Светящийся от волнения перегрелся, и Ушастый забеспокоился, что напарник не вовремя перегорит.
«К нам на прошлой неделе лектор учить приходил, — продолжал Светящийся. — Ты быть не мог, ты в квартире у Пиздодуя дежурил. Наши-то строчили, скрежетали, завинчивались, а я, брат, все до последнего слова запомнил. В тайну слога проник. Это вам, говорит, не говорильня старого партийного образца, ей обучить не мудрено, пустозвон, метель слов, каждый умеет. А новый способ мышления — от обратного. Сначала, говорит, насильственно, до одурения, облагораживаешь язык: вместо „пиздеть“, для затравки, „базарить“, чтоб самому стремно не было, а уж только потом, это следующая ступень, „говорить не по существу“, „расходиться со здравым смыслом“, „отклоняться от темы“ и так далее. Вместо „запиздеть“ через „слямзить“ и „развести“ к „взять не свое, что, однако, по нашему лягушачьему праву, тебе же и принадлежит“. И тут, говорит, себе никакой пощады, а потом глядишь, говорит, а ты раз — и совершенно другой, преображенный, мать бы была, не узнала. И мыслишь по-новому, сам не знаешь о чем. И такие, говорит, вещи соображаешь, что сам не рад. Что ни пизди, умно. Классику, классику, брат, читай!»
«Да я и читаю, — сказал Лопоухий, разведя ушами. — Вот „Фрегат Палладу“, „Дворянское гнездо“ прочел». — «Ну?! — возопил Фосфорический и от зависти зачадил. — Врешь, небось, а?» — «Ну, вру, — легко согласился Ушастый. — Ну и что? Натура моя не приспособлена к разным их пакостям — „не извольте беспокоиться“, „мне велено удержать с вас“, да „не угодно ли“, да „что до дела касается“. Благородство словесного дара! Так вот уж и нет — припяздь собачья и ничего больше! А где ломовые инструкции? Где указания? До них-то в этом сумбуре и не доходит! Слушаешь, слушаешь, уши вянут. Вот и давеча, когда в штабе сидели, Восковой базар свой повел и к Смотрящему Вперед с вопросом сунулся: а — что-то навроде — каковы у них лошади, да причаят ли, мол, огни? При чем тут лошади? Что за огни? Когда вам, Фосфорическим, велено светиться по одному, да и то в самых критических случаях! Ничего напрямую не скажет, все через жопу. А у меня от страха уши торчком. Сижу — ни хуя не понимаю, чего делать, куда бежать». — «Да это он инасказительно, — пояснил Фосфорический. — Чтобы полней описать картину. Метафора сильна своей глубиной и охватом, — помнишь, Бальзамир говорил? Да уж заодно и новый внутрилягушачий язык лоббируют. Вместо того чтобы, к примеру, сказать: ебена мать, обосрало вас, что ли? или конкретизируя: вы что, педарасы, еще машин к подъезду не подогнали? чем же вы там, говнюки, занимаетесь? и так далее, что каждый чужой без труда поймет и против нас же использует, они говорят литературной метафорой: данный зарок — навеки урок, что понятна только своим, немногим». — «А-а-а-а, — сказал Лопоухий и почесал за ушами. — То-то поди…» — «Отсюда и одежда, и все, и ногти. В лягушатнике все должно быть прекрасно, никакой расхряданности, нехлюйства. В этом и есть наша сила, — резюмировал Фосфорический. — Сила тела и разума». На берегу, вблизи, кто-то громко вздохнул.
«Стой, кто идет!» — закричал Фосфорический и ярко осветил со спины силуэт грузного мужика, который сидел, ссутулясь, в прикованной к берегу лодке и слегка на волнах покачивался. «Да не иду я никуда, некуда мне идти», — грустно, спиной, ответил мужик. Ушастый с жадностью волкодава вцепился в его плечо, продрав когтями рубаху, и как следует тряханул. Мужик перестал качаться, замер и оценил, серьезна ли перепалка.
«Да я вот, братки, только что в Москву, с поезда. Везде, поди, был — Питер видел, Витебск, Казань, а вот Москву не случалось. Сижу вон, любуюсь! Ширь-то какая, размах! Столица!» — неожиданно благодушно сказал мужик, простирая Москве объятья и медленно разворачиваясь, словно не в силах был оторваться от красот реки и того берега, где, впрочем, ни хрена не было видно, лишь линия фонарей вдоль шоссе, уводящая к горизонту. Некоторое время мужик и те двое, выпучив глаза, смотрели друг на друга. Впрочем, мужик был в черных очках, и куда он конкретно смотрел, осталось неясным. Также он был в черном берете, черных перчатках, а приклеенные усы торчали нелепой щеточкой. Фосфорический и Ушастый напряженно соображали.
«Ты чего?» — спросил мужик Светящегося, не дожидаясь, пока тот спросит первым. «А чего?» — испугался Фосфорический и даже окинул себя взглядом, все ли в порядке. «Отсвечиваешь, глаза слепит». У Светящегося в мозгу понимающе законтачило, и он скромно притух. «Так-то, а то из-за вас и по ночам в черных очках ходи, — сказал мужик, но очков не снял, даже наоборот, прислюнил дужку за ухом. — Слыхали мы про таких, слыхали, и до нас, до Малопиздова, слух дошел. Будто завелася на Москве порода такая, русские — не русские, мужики — не мужики, кто Большеухий, кто Задом Ходящий, кто какой, разные, но все Когтистые. Это у вас ген такой, что когти стальные внутрь растут, и обречены вы, говорят, их еженощно подпиливать». Ушастый и Фосфорический заулыбались и дружно закивали головами, в подтвержение выставляя свои когтистые лапы. «И будто, — продолжал мужик, внутрь себя содрогнувшись, — не рождены вы от бабы натуральным путем, а по-другому, иначе взрощены — кто из тухлых яиц, кто из личинок, а кто из сорных семян взошел, это уж как придется, смотря какие на вас потребности, так как каждый из вас только одно что-то умеет: тырить, лягаться, канючить — ну и так далее. Но есть и такие, что чуть не из трупьих клеток воссозданы, вроде как Перепончатые — аристократия, они самые из вас главные и бесполезные, ничего не умеют, но властью над вами кормятся. Но, как вы все вырастаете, роднит вас одно — силища в вас агромадная, нечеловеческая, все вам подвластно, вода ли, огонь…» — «Да ладно…» — застеснялся Фосфорический, ковыряя носком начищенного ботинка влажный песок. «Во брешут! Во люди! — взволновался Ушастый. — Да чтобы и вправду такая стать! А? Эх!» И он в сердцах заплюскал ушами.