Ричард Йейтс - Дорога перемен
— Пап, почему мама спала на диване? — спросила Дженифер.
— Не знаю. Наверное, ей так захотелось. Сидите здесь, а я пойду за следующим камнем.
Бредя в лесок, Фрэнк поразмышлял над своим ответом и пришел к выводу, что это был лучший из возможных вариантов: и честно, и тактично. Просто ей так захотелось. Может, это была единственная причина? Разве когда-нибудь ее поступки имели другие мотивы — менее эгоистичные и более сложные?
— Я люблю тебя, когда ты милый, — однажды, еще до свадьбы, сказала она, чем привела его в ярость.
— Не говори так! Нельзя кого-то «любить» за то, что он «милый». Это все равно что сказать: «А что я буду с этого иметь?» — (Глубокой ночью они стояли посреди Шестой авеню; он отодвинул ее от себя, но крепко держал за талию, просунув руки в тепло ее верблюжьего пальто.) — Пойми, ты должна решить: любишь ты меня или нет.
Что ж, она решила. На Бетьюн-стрит было легко сделать выбор в пользу любви, в пользу того, чтобы гордо разгуливать голышом по испятнанной утренним солнцем квартире, где на полу циновки, а на стенах французские плакаты, приглашающие в путешествие, где самодельные стулья и книжный шкаф, сколоченный из планок ящиков, где половина прелести любовного романа в том, что он похож на супружество, а после визита в ратушу и церемонии сдачи ключей однокашниками половина прелести супружества в том, что оно похоже на любовный роман. Она решила в пользу всего этого. А почему нет? Ведь это была ее первая любовь, а другой она просто не знала. Даже с точки зрения практической выгоды все это имело неоспоримую привлекательность: она была избавлена от жерновов разочарования, которых не миновала бы средних способностей и темперамента выпускница театральной школы; теперь же она могла мило изнывать на подставочной конторской службе («Это лишь пока муж не найдет работу по вкусу»), сберегая всю энергию для оживленных обсуждений книг, фильмов и чужих недостатков, для примерки новых причесок и моделей недорогой одежды («Тебе вправду нравятся эти сандалии или они чересчур богемные?») и для долгого неспешного возлежания в двуспальной кровати. Но даже тогда она была готова к немедленному бегству, была готова сорваться, если вдруг этого захочет или что-нибудь пойдет наперекосяк («Не смей так со мной разговаривать, иначе я уйду. Я не шучу»).
Серьезное осложнение не заставило себя ждать. Первая беременность Эйприл на семь лет опередила их план семьи из четырех человек. Знай Фрэнк жену лучше, он догадался бы, как она воспримет проблему и что надумает предпринять. Но он был в полном неведении, когда чадящим маршрутным автобусом они возвращались от врача. Эйприл смотрела в сторону, ее вскинутая голова говорила о том, что она потрясена, не верит в случившееся, злится, обвиняет — это могло быть и тем, и другим, и третьим, или всем вместе, или чем-то иным, поди знай. Прижатый к ней толпой, взмыленный Фрэнк, на лице которого застыла отважная улыбка, старался подобрать нужные слова, но в мозгу свербила только одна мысль: все как-то неправильно. Пусть новость о зачатии досадна, а не радостна, но ведь она касается обоих, правда? И не предполагает, что жена будет воротить морду, ведь так? Неправильно, если муж егозит и заискивает, сыплет шуточками и пожимает ей ручку, лишь бы вернуть ее внимание, словно боится, что при первом же серьезном жизненном затруднении она растает как дым. Так в чем дело, черт подери?
Все разъяснилось только через неделю, когда Фрэнк вернулся домой и увидел, что Эйприл, сложив руки на груди, с отсутствующим взглядом расхаживает по квартире, причем на лице ее застыло недвусмысленное выражение, означавшее, что она приняла кое-какое решение и не потерпит вздорных возражений.
— Выслушай меня, Фрэнк. Постарайся не перебивать и просто слушай.
Странно придушенным голосом она монотонно, словно текст был многажды отрепетирован без учета люфт-пауз, поведала о девушке из театральной школы, которая из собственного опыта знала абсолютно безотказный способ спровоцировать выкидыш. Проще некуда: дожидаешься конца третьего месяца, берешь стерилизованную клизму, немного кипяченой воды и очень осторожно…
Уже набирая в грудь воздух для ора, Фрэнк знал, что ему претит не сама идея (хотя, видит бог, в ней мало приятного), а то, что Эйприл все сделала тайком: разыскала эту девку, выведала способ, купила клизму и отрепетировала речь; о нем же если и вспоминали, то лишь как о возможной помехе в задумке, источнике нудных возражений, которые надо убрать, чтобы все прошло как по маслу. Вот что было нестерпимо, вот что придало его голосу гневную дрожь:
— Умоляю, не будь идиоткой! Что, хочешь угробить себя? И слушать не желаю!
Эйприл терпеливо вздохнула:
— Ладно, можешь не слушать. Я сказала лишь потому, что рассчитывала на твою помощь. Видимо, зря.
— Теперь ты слушай меня. Если ты это сделаешь… если ты… богом клянусь, я…
— Ты — что? Бросишь меня? Это угроза или награда?
Склока длилась всю ночь, они шипели, толкались, роняли стулья; скандал перетек в коридор и вылился на улицу («Пошел прочь! Отвали!»). Бойцов прибило к высокой сетчатой ограде береговой свалки, где схватка продолжалась до тех пор, пока публика в виде пьяного ханыги не заставила их поплестись домой. То ощущение страха и стыда Фрэнк помнил даже сейчас, когда привалился к стволу дерева, отгоняя надоедливую мошкару. Его спасло то, что на другой день он победил; только благодаря этому сейчас он мог выкорчевать очередной камень, проследить за его кувырканьем по склону и самому спуститься уверенной походкой человека, обладающего достоинством и самоуважением. На другой день Эйприл, рыдая в его объятиях, позволила себя отговорить.
— Знаю, знаю, ты прав, — шептала она, прижавшись к его груди. — Прости меня. Я тебя люблю. Мы назовем его Фрэнк, он поступит в университет, у него все будет. Я обещаю, обещаю.
Сейчас казалось, что никогда уже не было столь убедительного доказательства (если вообще оно требовалось) его самости: он обнимал укрощенную, покорную девушку, которая обещала выносить его ребенка, и приговаривал: «Милая моя, хорошая». Приседая от тяжести, Фрэнк оттащил камень к дорожке, сбросил ношу и, отерев в кровь сбитые руки, вновь взялся за лопату; крики и щебетание детей изводили, точно комариное зуденье.
«А ведь я не хотел ребенка, — думал он, ритмично втыкая лопату в землю. — Вот что самое паршивое. Он был нужен мне ничуть не больше, чем ей». Может, именно с тех пор все в его жизни стало чередой того, что на самом-то деле ему было не нужно? Сначала поступил на безнадежно скучную работу, чтобы доказать свою ответственность семьянина; затем переехал в непомерно дорогую стильную квартиру, дабы проявить свою зрелую веру в основополагающую роль упорядоченности и достатка; потом завел второго ребенка — как свидетельство того, что рождение первого не было ошибкой; далее купил дом в провинции, потому что это было следующим логическим шагом, и он доказал себе, что способен его предпринять. Он все время что-то доказывал и лишь по этой причине был женат на женщине, которая как-то умудрилась загнать его в вечную оборону, любила его лишь хорошим, жила по своим прихотям и, что самое противное, в любое время дня или ночи могла вдруг бросить его. Вот так все просто и нелепо.
— Пап, ты опять бьешь по камню?
— Нет, теперь корень попался. Думаю, сойдет, он глубоко. Отойдите-ка, я уложу камень.
Встав на колени, Фрэнк перевалил камень на место, но тот не лег — шатался и выпирал дюйма на три.
— Неровно, пап.
— Вижу, малыш. — Кряхтя, Фрэнк вытащил камень обратно и попытался лопатой обрубить корень. Но было несподручно, и древесный хвост оказалась прочным, как хрящ. — Милая, я же просил близко не подходить. Ты сыплешь землю.
— Я же помогаю тебе, пап.
На лице Дженифер обозначились удивление и обида; похоже, она собралась заплакать. Фрэнк постарался, чтобы голос его звучал тихо и мягко:
— Слушайте, ребятки, шли бы вы играть в другое место. В вашем распоряжении весь двор. Ну, давайте. Понадобится помощь, я вас кликну, лады?
Но через минуту дети вернулись и, тихонько переговариваясь, опять сели слишком близко. От натуги кружилась голова, пот ел глаза, когда Фрэнк расставил ноги над ямой и, ухватив лопату, как лом, принялся долбить по корню. Разверзлась рана, обнажив белую сочную мякоть, но жилистая змеюка не поддавалась, и ребятишки хихикали каждый раз при звонком отскоке лопаты. Колокольчики смеха, нежная, как лепестки тюльпана, кожа, золотистые головенки, хрупкие, словно яичная скорлупа, составляли жуткий контраст с железом, вгрызавшимся в пружинистую плоть. Именно это и сыграло злую шутку со зрением Фрэнка: когда в очередной раз лезвие ринулось вниз, на долю секунды показалось, что в яме мелькнула белая кроссовка Майкла. Едва звякнула отброшенная лопата, Фрэнк понял, что ничего не было (но могло быть, вот в чем штука!), однако бешенство заполонило его мгновенно; когда он сграбастал сына за ремень, развернул к себе спиной и что есть мочи ладонью дважды врезал по маленькой заднице, его изумили собственная рьяность и оглушительный рев: «Пошли вон! Кому сказано!»