Захар Оскотский - Зимний скорый
А в шесть утра гремел будильник, возвещая новую неделю. Григорьев поднимался тихонько, чтобы не побеспокоить Нину (у нее и работа начиналась позже, и добираться ей было ближе).
Перед самым уходом заглядывал в комнату, окликал ее, будил. Говорил, что завтрак разогрет. Она приоткрывала глаза, чуть поднимала голову от подушки. Он видел в полумраке ее лицо без косметики, бледное и круглое, любимое, чужое. Слышал сдержанное «Спасибо». Медлил еще секунду, потом почти выбегал из квартиры. Надо было спешить на работу. Или — в аэропорт, или — на вокзал. Если он отправлялся в командировку.
Предчувствие не обмануло его. Разлом начался.
Опять стоял июнь, погожий июнь 1977-го, белые ночи. Лето выдалось — хоть куда, с прошлогодними дождями не сравнить. Но под ясным небом, в прозрачном и теплом воздухе текли, текли напряжения по невидимым силовым линиям.
Димка говорил ему по телефону:
— Вот встретимся, вы, технари, объясните мне, что за нейтронная бомба такая, чего из-за нее волну гонят?
Об этой дьявольской новинке американских атомщиков, которая взрывается одной радиацией, убивая вокруг всё живое и ничего не разрушая, набатным звоном гремели газеты, радио, телевидение. Разрядка, похоже, дала первую трещину.
А сознание людей было потрясено другим. Едва не революцией казалось появление невероятной пластинки с песнями Тухманова. Ничего подобного не было с весны семидесятого, с возвращения Вертинского: разом по всей стране — от Ленинграда и Москвы до самых глухих заводских городков, вроде Чапаевска, с их пылью и химической резью в воздухе, от которой жухла листва уличных деревьев, — из окон чуть не каждого дома завыли, заверещали пронзительные голоса певцов:
Когда это было, когда это было,Во сне, наяву?!
И вовсе неотвязно раскатывалась оглушительная «Песня вагантов», дурашливая, будоражащая, нелепая и совершенная самим скрещением средневекового текста с рок-н-рольным ритмом:
Всех вас вместе соберу,Если на чужбинеЯ случайно не помруОт своей латы-ыни!..
В ленинградском «Пулково», в куйбышевском «Курумоче», — над головами толпы, где перемешались и небритые командированные с портфелями, и нервные мамаши, навьюченные сетками продуктов, закупленных в столицах, тянущие за собою капризничающих детей, и смуглые, золотозубые торговцы-южане в черных кепках, налегке кочующие по воздуху, пока ящики с их фруктовым товаром катятся к российским городам в проводницких купе, а то и в казенных товарных вагонах с какими-нибудь срочными комплектующими деталями, — под сводами аэропортовских залов и даже за их стенами, над бетоном летных полей, где расплодились новые, бегемотоподобные «Ту-154», вбирающие разом полторы сотни пассажиров, с издевкой, словно из параллельной вечности, гремел нескончаемо голос «ваганта»:
Если те профессора,Что студентов учат,Горемыку-школяраНасмерть не замучат,Если насмерть не упьюсьНа хмельной пирушке,Обязательно вернусьК вам, друзья-а, подружки!..
Когда Григорьев прилетел из командировки, Нина подала ему большой измятый конверт со штампом московского журнала. Подала — и молча отошла в сторону, словно с обидой. Он сразу всё понял: несколько месяцев назад, впервые, послал в редакцию рукописи — «Легенду о полководцах» и два рассказа. Их вернули.
Не хотел при Нине вскрывать конверт, но не выдержал, вскрыл, пробежал листок с небрежно-косноязычной отказной рецензией. Впервые увидел страницы своих текстов после того, как они побывали в чужих руках, — измятые, перепутанные. От него отмахнулись, словно от докучливой мухи.
Ждал, что Нина его о чем-нибудь спросит. Хотел этого и боялся. Но она ни о чем не спросила.
Кинулся звонить друзьям. Оказалось, у Марика свободна квартира: Марина с Машенькой уехали на дачу, есть где собраться. И на следующий день после работы Григорьев спешил туда с надеждой отойти от редакционной пощечины, избавиться от постыдной кислоты в груди. У него для ребят заготовлен был и последний анекдот, привезенный из Куйбышева, огромного, голодного, с пустыми магазинами. О том, как один приятель спрашивает другого: «Объясни ты мне, что такое нейтронная бомба?» — «А это, понимаешь, такая штука, она как взорвется — мы с тобой исчезнем, а вокруг всё останется!» — Первый думает, думает: — «Слушай, а какая же СЕЙЧАС бомба взорвалась?..»
Правда, у Димки, когда назначали встречу, голос в телефонной трубке тоже был мрачный. И закончил он странной фразой: мол, обсудим кое-что с глазу на глаз. Но Григорьев на его интонацию не обратил внимания, а таинственность истолковал по-своему. Отчего-то ему показалось, что Димка жаждет «не по телефону» обсудить то, о чем шушукались все вокруг: исчез Подгорный. Был у страны какой-никакой президент, вешал ордена, подписывал указы. И вдруг — бац, как не бывало. Словно персональную нейтронную бомбу для него рванули. Не то, чтобы это уж слишком занимало умы, но всё ж таки не дядю Васю такелажника за пьянку с работы выгнали, ПРЕЗИДЕНТ полетел. Занятно.
И, радуясь предстоящей встрече с друзьями, Григорьев не догадывался, что давно предчувствованный им перелом как раз там и начнется…
Он ощутил неладное уже с порога, когда Марик открыл ему хмурый, молча кивнул и повел за собой в комнату.
Димка, скривившись, сидел за столом. Перед ним возвышалась, откупоренная и начатая, большая — «ноль семьдесят пять» — бутылка водки. Появились такие совсем недавно, казались на фоне привычных «полбанок» и «маленьких» чем-то диковинным, и, в соответствии с духом атомного века, тут же были прозваны «мегатонными».
Григорьев сразу понял, что Димка не просто расстроен чем-то, он взбешен. И выпил, как видно, уже порядком.
— Что случилось? Ну, говори! Я же вижу — случилось!
— К следователю вызывали! — прохрипел Димка.
— Ты что? К какому следователю? Зачем?
— Дело шьют! — Димка провел рукой по горлу, подражая артисту Яковлеву из фильма «Иван Васильевич меняет профессию».
Григорьев чуть было не засмеялся, но взглянул на Марика — и смех застрял в горле. Темное личико Марика такую выражало безысходность, что на Григорьева именно от него, не от Димки, ледяным сквозняком потянуло чувство опасности.
Димка яростно глядел куда-то в пространство:
— Помнишь, на меня козел один, фронтовик липовый, два года назад телегу накатил?
— О чем? О том, что сам диорамы делаешь?
— А что еще может быть!.. Тогда ни хрена у него не вышло, так он еще несколько таких же распиздяев подбил. Ходили за мной и нудили: «Дай выгодную работу! Почему мы должны меньше тебя, сопляка, получать?» А потому, говорю, что у меня, сопляка, руки золотые, а у вас они из жопы растут!.. — Димка оскалился: — Вот и решил проучить гадов. Собрал их вместе и сунул выгоднейший заказ. К юбилею. К сентябрьскому.
— К октябрьскому? — не понял Григорьев.
— К сентябрьскому! — Димка насмешливо стрельнул едкими зелеными глазами, он и в такую минуту не мог без шуточек: — В этом году два юбилея!
— Какие два? Шестьдесят лет революции…
— И сто двадцать лет Циолковскому! В сентябре. Заказ срочный, для калужского музея, там в обкоме на контроле стоит. Всё, думаю, голубчики, я вам помогать не стану, тут и вылупитесь голенькими!
— Зря ты это затеял, — тихо сказал Марик, — с НИМИ так нельзя.
Димка отмахнулся от него.
— И что получилось? — спросил Григорьев.
— Получилось! — фыркнул Димка. — На мою голову. Работа до чего несложная была, и то болваны эти не справились. А как жареным запахло, взяли и хором толкнули на меня еще одну телегу. Мол, потому все сроки сорваны, что не могут они работать со мной. Деньги якобы у них вымогаю. Мол, все другие работяги мне платят, они одни, целки непорочные, сопротивляются…
Почему так тяжело его слушать? — подумал Григорьев. И вдруг понял: а ведь мне страшно! Нечто подобное испытываешь, когда опасно заболевает близкий человек. И ты не только за него боишься, но с тревогой сознаешь, как уязвима твоя собственная плоть.
Димка вздохнул:
— Конечно, фраернулся я. Не смикитил, что из-за этого ящика такая волна поднимется. Я-то про телегу еще не знаю, а из калужского обкома уже в Смольный звонят, а оттуда — на комбинат, директору: «Вы соображаете, что срываете?! В Калугу космонавты приедут, иностранные делегации, а в юбилейной экспозиции дыра?!»
Марик молча разлил по рюмкам водку.
— Что тут началось! — Димка замотал головой. — Весь комбинат залихорадило! Кинулся я сам этот ящик делать. Все вечера, все выходные, от меня дым валил. И — бесплатно, тут уж мне ни копейки. Вдруг директор с секретарем парткома в мастерскую заявляются. Они прежде меня трясли, как грушу, но и прикрывали, а тут — как собаки накинулись: «Такой-сякой, подставил комбинат! Накажем!» А у меня работа горит, краска на кисти сохнет, самого от усталости ноги не держат. Я и психанул: «Пошли вон отсюда! Не мешайте работать!» Они тоже завелись: «На тебя рабочие жалуются! В коллективе под твоим руководством климат нездоровый!» — «А я в это руководство не лез! Снимайте меня к черту!» Они кипятком брызжут: «Поглядим еще, как тебя снять! Ты у рабочих деньги берешь!» Ну, меня и взорвало: «Я, — кричу, — свой хлеб горбом добываю, в ваши аферы не лезу! Торгашам дворцы за наличные не отделываю! Чту уголовный кодекс, как Остап Ибрагимович завещал!»